Изменить размер шрифта - +
Добавляла в жаркое шампиньоны из консервной банки, остатки завалявшейся в холодильнике полусгнившей луковки. Ури открывал запотевшие банки «Хайникена», мы трапезничали на колченогих стульях под пальмой, осыпавшей нас мелкими и невесомыми цветочками, словно новобрачных рисом.

Каждый день неотвратимо приближал возвращение Давида.

Ури лежал на животе, положив щеку на скрещенные руки. Его глаза были прямо напротив моих, в них плескался озерный прибой.

— Я придумывал и приписывал себе то, что мечтал сделать, но у меня пока не получалось. Сначала врал, что жил в Швеции, а потом на самом деле прожил в Стокгольме два года. Когда вернулся, изображал из себя ковбоя. Носил джинсы и клетчатые рубахи, обзавелся непроницаемой миной Клинта Иствуда, строгал палочки, сидя на ограде и перекатывая щепку по углам рта. А на самом деле я тогда еще даже верхом не умел ездить, — от улыбки темнели ямочки на щетинистых щеках. — Только много позже я понял, что все мои враки на самом деле были планом действий.

Я задыхалась от прелости пропахшей нашими телами постели.

— Придумай чего-нибудь хорошее о нас с тобой, Ури.

— Я скажу тебе правду: завтра мы будем гулять у озера.

— А потом? Послезавтра? Послепослезавтра?

Он повернулся на спину, заложил руку под голову, глядя в потолок, сказал:

— Доедем до моста, Веред, там будет видно.

Этот мостик, канатный, тоненький, качался над бездонной пропастью, и только от Ури зависело перенести меня на берег любви и счастья.

На следующий день мы прошли пешком от Мигдаля, города Марии Магдалины, до францисканской Церкви первенства Петра в Табхе, а оттуда берегом до греческого храма Двенадцати Апостолов и развалин Капернаума. К вечеру айфон насчитал тридцать четыре тысячи легких, ловких шагов счастливой женщины. За ним я могла бы идти по воде Генисарета.

Потные и разомлевшие, мы лежали в шелестящих зарослях бамбука на берегу, где не было никого, кроме нас, крошечной волны, робко лизавшей берег, и неведомой птицы, мерно тянувшей душу унылым гуканьем. Когда жара становилась невыносимой и тела немели от твердой земли, мы спускались по острым камням в теплую воду. Доели все яблоки и персики, допили вино, я натянула платье прямо на купальник, и мы навсегда покинули бамбуковый тайник. На террасе ресторана с видом на озеро Ури положил свою ладонь на мою, мне стало жарко, пузырьки просекко вознесли меня ввысь.

Даже после возвращения Давида я продолжала большую часть времени проводить с Ури, почти не таясь, но Давид упорно молчал, не задал ни единого вопроса. Когда я призналась, что беременна, он отвернулся, сгорбился и оперся о стол. Я обняла его сзади, он злобно дернул плечом. Он молча плакал, и я сама заплакала от жалости к нему.

Ури тоже не обрадовался:

— Значит, ты взяла-таки мой утлый челн на абордаж.

— Ничего подобного. Я кормчий, который ведет тебя в родной порт.

Он облизал сухие губы, взбил кулаком подушку:

— Мой путь пролегал в открытый океан. Веред, любовь моя, посмотри на меня. Какой из меня муж? Какой я отец? Никудышный.

— Ури, — я опять заплакала, на этот раз от тоски и боли, — возьми меня в свою лодку, пожалуйста. Я поплыву с тобой куда угодно.

Вместо ответа он только прижал меня к себе, его кожа терпко пахла полынью.

 

Через три дня он позвонил, сказал, что упал с мотоцикла, но голова цела, он уже в приемном покое цфатской больницы, у него открытый перелом ноги, сломаны ключица и несколько ребер. По дороге в больницу я дозванивалась до Давида. Два раза он отключался, потом все же смилостивился:

— Ладно, перестань психовать. Его прямо сейчас везут в операционную, все будет в порядке.

Мимо моего стула в больничном коридоре проходили медсестры и провозили больных, но из операционной вечность никого не вывозили.

Быстрый переход