Теперь я уже мог начинать придумывать и собственную историю: нужный инструмент я украл и намерен был по-настоящему атаковать колючую стену. С таким оружием вполне можно было приступать к осаде этой таинственной крепости. Впрочем, таких слов я тогда даже в мыслях не употреблял. Я тогда еще ничего не знал ни об осадах, ни о крепостях, ни о войнах, ни о победах — ни об одной из тех вещей, которые и лежат в основе истории человечества. Я вообще ни одной истории тогда не знал, кроме истории своей собственной жизни.
Если бы я описал эту историю в книге, она наверняка многим показалась бы весьма скучной. И в ней действительно ничего интересного не было. В тот год все лето, всю осень, всю зиму и весну, а также и следующие лето, осень и зиму я вел войну с той зеленой стеной, но ни разу свою осаду не снял; я пилил, колол, прорубался сквозь колючие заросли ежевики и боярышника. Если мне удавалось перерубить какой-нибудь особенно толстый и упрямый ствол, я все равно не мог сразу его вытащить, пока не обрубал еще с полсотни тесно переплетшихся веток. Наконец, высвободив этот ствол, я выволакивал его наружу и тут же принимался рубить следующий. Мой топор тупился, наверное, тысячу раз. Я ухитрился смастерить нечто вроде точильного станка и без конца острил на нем топор, пока лезвие настолько не истончилось, что уже не поддавалось заточке. В первую же зиму сломалась украденная пила — когда я перепиливал корни, твердые, как кремень. На второе лето мне удалось стащить большой топор и ручную пилу у группы бродячих лесорубов, которые устроили себе временное пристанище неподалеку от той дороги, что вела в замок Барона. Ну и что? Они же крали дрова в том лесу, который я считал своим собственным! Вот я в отместку и украл у них инструменты. Мне казалось, что это вполне честный обмен.
Отец мой все ворчал, что меня вечно нет дома, но я продолжал каждый день уходить в лес. Зато я наставил там столько силков, что кролик к обеду бывал у нас так часто, как нам того хотелось. Так или иначе, но бить меня отец больше не осмеливался. Мне было, наверное, лет шестнадцать или семнадцать; в семье мало обо мне заботились, да и кормили тоже не слишком хорошо, так что я вырос не особенно высоким и сильным, но все же к этому времени стал явно сильнее отца, изношенного пожилого мужчины лет сорока, а то и больше. Но мачеху мою он по-прежнему бил очень часто. И она теперь превратилась в маленькую беззубую старушку с вечно красными глазами. Говорила она очень редко. Стоило ей открыть рот, как отец грубо обрывал ее, насмехаясь над женской болтливостью, женской сварливостью, старушечьим ворчанием и так далее. «Неужто ты никогда не умолкнешь?» — громогласно вопрошал он, и она тут же съеживалась, втягивая голову в сутулые плечи, точно черепаха. Но по вечерам, когда она перед сном мылась в тазу, согрев воду на последних углях и обтирая тело какой-то тряпицей, простыня порой соскальзывала с ее плеч, и я видел, какая у нее гладкая кожа, какие нежные груди и прелестные округлые бедра, как неясно поблескивает в свете догорающего очага ее еще молодое тело. Я, конечно, сразу отворачивался, потому что она страшно пугалась и стыдилась, если замечала, что я на нее смотрю. Она называла меня «сынок», хоть я и не был ей сыном. И я еще помнил, как когда-то давно она звала меня просто по имени.
Однажды я заметил, что она смотрит, как я ем. В ту осень мы впервые получили неплохой урожай, и турнепса нам хватило на всю зиму. Она смотрела на меня так, что я сразу догадался: ей хочется спросить, пока отца нет дома, чем я занимаюсь в лесу целые дни напролет, почему моя рубаха, куртка и штаны вечно порваны чуть ли не в клочья, почему ладони у меня покрыты твердыми мозолями, а руки все в шрамах и царапинах? И если б она спросила, я бы, наверное, рассказал ей. Но она так ни о чем меня и не спросила. А заметив мой взгляд, молча отвернулась и потупилась, скрывая лицо в тени.
Густая тень и тишина царствовали в том коридоре, который я уже успел прорубить в изгороди. |