Он вылез из кабины и начал отвязывать доски с крыши фургона:
— Мне надо отнести все это под крышу, в каретный сарай. Ты прямо сейчас в дом пойдешь? Вот ключ.
— Да, я не прочь прямо сейчас. Ты здесь долго будешь?
— Не очень, но торопиться не обязательно. Я за тобой зайду.
Он поднял на плечо доску и не торопясь двинулся к одному из сводчатых въездов каретного сарая. Я направилась к задней двери Холла, за которой открывался длинный проход, вымощенный каменными плитами. Здесь тоже было заметно, что работы уже начались, но, войдя в кухню, я нашла ее ничуть не изменившейся.
Для дома, построенного в начале девятнадцатого века, это была хорошая кухня. Она размещалась на первом этаже, и ее большие зарешеченные окна, хотя и обращенные на север, выходили на окруженный стеной огород. Тут мало что подходило современной жизни, и мне подумалось, что для превращения кухни в гостиничную здесь все придется разбирать и полностью перестраивать.
Почему мы всегда жалеем о переменах? Мир не создан, чтобы оставаться неизменным, словно застывшим в янтаре. Вероятно, «янтарем» может служить лишь память. Я столько раз «помогала» в этой кухне и помнила те времена, когда моя голова не доставала до крышки стола, под которым мы сидели вместе с собакой, ожидая, не дадут ли нам кусок пирожного или печенья, чтобы мы по-братски разделили его. Кухня, сердце дома — с его теплом и восхитительным запахом свежей выпечки и дивным ароматом жареного мяса, которое шипело и брызгало соком, когда вилкой переворачивали на сковороде кусок. Грохот кастрюль и посуды, бойкое щебетание женщин. Некогда — целый мир, что уже изменился и вскоре изменится снова. Несомненно, к лучшему? Приходится верить, что мир меняется к лучшему, а иначе зачем жить? Не одна ли это из граней того, что христиане называют верой?
Я покинула опустевшую кухню и снова прошла сквозь обитую зеленым сукном дверь, отделявшую помещения прислуги от остальной части дома. Первая дверь вела в столовую, где я иногда помогала Алисе, горничной, накрывать на стол. Эта комната, ныне голая, пустая и гулкая, ожидала рабочих.
Ни укола сожаления, ни воспоминаний. Я закрыла дверь столовой и пошла в зал. Это огромное помещение мы называли Большим залом. В него вела парадная дверь, и с одной стороны высился огромный открытый камин, обычно заставленный экранами от вездесущих сквозняков. Напротив двери подымалась широкая главная лестница, чтобы на площадке разойтись на два одинаковых пролета, ведущих в правое и левое крылья дома. Сквозь окно-витраж на площадку падал скудный свет. Один раз, рассказывала бабушка, залом пользовались — как раз тот самый единственный случай, когда мне случилось попасть туда. Это было на Рождество: тогда мы, школьники, пришли с викарием петь рождественские гимны. В огромном камине горел огонь, рядом стояла елка, и каждому из нас досталось по сладкому пирожку и апельсину.
С юга к залу примыкала гостиная. Створки высоких дверей были закрыты. Я поколебалась мгновение, затем, ощущая себя виноватой, словно зашла в комнату Синей Бороды, распахнула створки.
Меня встретил льющийся сквозь три больших, начинающихся от пола окна яркий дневной свет, четко нарисовавший косые прямоугольники солнечного сияния почти на акре неполированного паркета. Два китайских ковра, вероятно, снова занявших свое место после пребывания в кладовых, лежали перед двумя каминами-близнецами. На коврах там и сям были расставлены стулья и диваны. Тут же стоял зачехленный рояль, как оставалось надеяться — целый и невредимый. Письменный стол. Большой книжный шкаф с выступающей средней частью, без книг. Еще кое-что, хотя и не все, из мебели. Но картины, лампы, пара китайских кувшинов на резных подставках вновь заняли свои места. Эта комната была по-прежнему хороша, и казалось, что временно покинувшие ее хозяева вот-вот вернутся и она вновь станет вполне жилой и любимой обитателями. Даже ее хозяева все еще были здесь: над каминами висели портреты сэра Джеймса и леди Брэндон, написанные, видимо, вскоре после того, как они вступили во владение Холлом. |