|
Хотя, может быть, одно другому не противоречит.
Но Хемингуэй, при всем его смехотворном мошенничестве, делал деньги. Много денег. За «Стариком и морем» последовала серия схожим образом написанных реклам пива «Баллантайн» («После сражения с по-настоящему большой рыбой я предпочитаю бутылку „Баллантайна“ всему остальному»). Именно это хотел делать и я. Речь идет не о том, чтобы сочинять рекламу или сражаться с по-настоящему большой рыбой. Я имею в виду — делать деньги. Я хотел делать деньги. Мне нужно было именно это.
Вот с чего все началось: трусость, воровство, трудные времена. Подлинная любовь к звукам и краскам слов, к ритму и размеру строк, передача через них абсолютно невыразимого — это пришло позже. Пришли и настоящая любовь, и понимание тишины, ветра и обитающих в них богов и демонов.
Мне было девятнадцать, когда я, незадолго до рождения дочери, получил первые гонорары. До того единственным, с кем я делился тем, что писал, был мой друг, Фил Версо. Мы знали друг друга с восьмого класса, еще до публикации книги, которая донесла до меня то, что не смог донести «Моби Дик», книги, которая пробудила, освободила и вдохновила меня: «Последний выход в Бруклин» Хьюберта Селби-младшего. Она появилась, когда мне исполнилось пятнадцать, и Селби, ставший моим близким другом, многие годы спустя продолжал пробуждать, освобождать и вдохновлять меня тем, что не имеет или почти не имеет никакого отношения к писательству. Из трех ныне живущих авторов, которых я считаю великими — список дополняют Питер Мэтиссен и Филипп Рот, — именно к Селби, человеку высочайшего мастерства и величайшей души, я питаю наибольшее уважение как к писателю и мужчине.
Но до того как появился Селби, был Версо. Мы вместе обделывали дела, вместе воровали, вместе пили и принимали наркотики, вместе смеялись и вместе прятались от пуль. Его смех… Именно его я помню, и именно его мне не хватает, потому что все прочее в те дни и ночи заканчивалось, как мне кажется теперь, смехом. Все, о чем я писал в те времена, давно ушло, за исключением вызывающих грусть осколков полузабытых воспоминаний, но смех тех лихих деньков звучит по-прежнему ясным эхом, и, хотя это эхо слабеет, оно вызывает еще большую грусть, чем осколки воспоминаний.
Сердцем и священным местом нашего мира был «Музей Губерта» на Западной Сорок второй улице. На первом этаже помещались зал для игры в пейнтбол и стрелковый тир; внизу — шоу уродцев. Снаружи, перед входом в заведение, порой собирались самые разные люди и происходили самые разные события. Многое из написанного мной, многие странные и сюрреалистические сценки были вдохновлены странным и сюрреалистическим духом этого местечка. Филу нравилось то, что я писал. Он был моим сообщником и моим первым, а следовательно, самым главным болельщиком. До сих пор вижу его лицо и слышу его громкий злорадный смех. Многие годы он оставался моим читателем и другом. Даже тюрьма не убила его смех, и в более поздние времена я позаимствовал у него немало словечек и историй. Прочитав мой первый роман, Фил узнал себя в одном из персонажей и страшно обрадовался тому, что «попал в книгу Ника». Об этом мне рассказал на похоронах, случившихся за месяц до сорокового дня рождения Фила, его младший брат. От него же я узнал, что моего друга, говоря его словами, «завалили в деле» жаркой летней ночью на Кони-Айленд.
В отличие от бедолаги Фила, в отличие от моей бедной дочери со мной ничего такого не случилось. Мне повезло больше, чем другим, и в делах, и в жизни вообще. Но потихоньку до меня стала доходить мудрость того, что я когда-то ошибочно посчитал отсталым и старомодным суждением прижимистого старика, советовавшего держаться подальше от книг — этого «дерьма», как он их называл, — потому что из-за них «в голове заводятся идеи».
И он оказался прав. |