Если кто-то полагает, что очевидности доказывать не обязательно, и, чтобы согласиться с этой аксиомой, достаточно только посмотреть кругом, на наше ритмичное безобразие — пусть сам посмотрит кругом и с очевидностью убедится, что Солнце вращается вокруг Земли. И взбрело же Копернику усомниться…
Но ведь стоит лишь на минутку предположить, что простенькое, независимое от цивилизационных специфик двоичное деление всей человеческой истории на нолик традиционности и единичку либерализма не совсем верно, грешит упрощенчеством, история России сразу предстает совсем в ином свете.
Например, можно предположить, что ее циклические метания происходят не в невесть откуда взявшемся беспрецедентно вязком зазоре между традиционным и либеральным обществами, не между прошлым и будущим, а между СВОИМ И ЧУЖИМ.
Река национальной истории при всякой возможности пытается возвращаться в русло свое. Ее то и дело дренажат из этого русла сладкими ли посулами, горьким ли дымом военных пожарищ; но, описав очередную излучину в сторону технологически-милитаристской цивилизации европейских соседей, наша река, стоит лишь нам очнуться от очередного дурмана или отбиться от очередного вторжения, снова стекает в свое настоящее русло, неудержимо покидая наскоро прорытую в западном направлении канаву. Причем, понятное дело, каждая такая перемена — это катастрофа, потому что с каждым из направлений связаны свои обретения и потери, свои сторонники и свои противники, свои подвижники и свои подонки… Отсюда — постоянный русский внутренний раскол.
Я не утверждаю, что это так. Но приниматься за построение столь масштабной и столь политизированной концепции, какова есть концепция Ахиезера, следовало бы именно с доказательства ее базового постулата: вся история человечества состоит всего лишь из двух этажей, причем первый разделен на множество глухих тесных чуланов, зато на втором — одна сплошная Плас Пигаль, и выше только крыша; может, даже крышка.
Ученый, похоже, даже не осознает этой слабины своей конструкции. Почему?
Потому что сам впитал некие постулаты сызмальства. И не стесняется того, наоборот, рад и благодарен, что ему вовремя открыли глаза. Вот как он вспоминает свое отрочество в сталинском СССР — вспоминает несколько раз практически в одних и тех же выражениях. «Окружающая среда, изоляция от внешнего мира не стимулировала развитие представлений о возможных альтернативах. Мне помог отец, который хотя и редко, но бросал замечания типа: „Советский человек думает, что ничего нет на свете лучше того дерьма, в котором он сидит“. Он жил 12 лет в Германии и мог судить…». Имеется в виду, конечно, догитлеровская Германия, то есть отец-то вовремя из высококультурной Германии отбыл и спасся в советском дерьме — но это, конечно, большому ученому неважно, это не оказывает влияния на его ДИСКУРС. На дискурс нечувствительным образом влияет только воспитание. То, что это воспитание ТОЖЕ не стимулировало развитие представлений о возможных альтернативах, мыслителем не ощущается. Ибо воспитывалась потребность в альтернативе советскому строю, а вот потребность в альтернативах либеральному строю — не воспитывалась ни в коей мере.
Я не говорю сейчас о том, возможны ли такие альтернативы, или нет — речь не о том. Речь о силе предвзятостей, усвоенных с детства.
У тех, кто читал Стругацких на столичном асфальте, сызмальства под рукой были библиотеки, набитые пыльными де Кюстинами. У них рядом с детских лет были потомственные властители дум за всяким праздничным возлиянием, их бесконечные посткомандировочные рассказы о том, как в Европе хорошо и как нас там понимают, равно как о том, как тут плохо и как нас тут гнетут. К их услугам были родительские знакомцы в редакциях столичных журналов и газет — и уж, конечно, их полное сочувствие: такие талантливые детки растут, такие молодые, а уже все понимают, надо им помочь! Книжечку издать хотите? А журнальчик возглавить?
Хотим, хотим!
А мы? Мы оказались безъязыки. |