Сразу же за обвальными, реку стеснившими скалами — сосновый бор, прямо и плавно к реке подступающий, либо луг, просторно, в наклон, расцветшими волнами захлестнувший берег. Даже на Севере, в Заполярье, среди болотистой низменности, перебрасываясь с каменного высокого берега к наволошному, низкому, Енисей не утомителен, не однообразен. Он здесь, в северной-то вольности более тих, добродушен, светел и приветлив, так и зовет он, манит взор заглянуть дальше, дальше, уплыть за край земли, за мерцающую кромку, где синими отводками светятся, но не сходятся берега, уходящие в небо, в просторы уже неземные.
И сколько бы ты ни плыл, ни ехал, в какую бы даль ни заглянул, меж камней и скал по оподолью берегов и лугов, по островам и косам валяется лес, превращенный в древесину. Валялась та древесина в тридцатые годы, валяется и поныне. Пассажиры и команды судов возмущаются, впадают в удручение: ведь нет бумаги, не из чего делать мебель, на юге десятки тысяч домов ждут «деревянную фурнитуру», отапливаться нечем. Но они, проплывающие-то, видят лишь «свежье», то есть древесину нынешнего поруба и сплава. Если же заглянуть за бровки берегов, в прибрежные заросли, в водяные отноги, в старые русла, высыхающие летами, там вы обнаружите залежи леса многолетней давности. Туда высокой весенней водой река стыдливо прячет грехи нашей родной лесопромышленности. И что интересно, там, в гнусом кипящем «зажердье», в захлестнутых пыреем и дудочником низинах, можно повстречать внакрест, многослойно лежащие, уже догнивающие и только-только запревшие — сосну, ель, кедр в два-три обхвата объемом, а навстречу теплоходу, где и в обгон (попробуй, пойми логику и причудливость нашей экономической мысли!) прут на железных палубах тупорылые самоходки пустотелый, в кулак толщиной пихтач, осину, вот уже и березник потартали повыпластали, погноили, пожгли, шелкопряду и разной лесной твари стравили промышленные-то сибирские леса ретивые хозяева лесов и недр. Леса русские большей частью уже существуют только на старых картах и в отчетных бумагах наших доблестных руководителей страны и не менее доблестных лесопромышленников, ведущих нас все быстрее и быстрее… — вот чуть не написал привычное — «в светлое будущее», — да уже устала рука это писать, а глаз — читать.
Не раз и не два думалось: вот ежели бы всю древесину, брошенную и погубленную только по берегам Енисея, обратить в денежные купюры, мы бы, как в траве, по пояс в сотенных купюрах до самого Карского моря брели, в тех еще, не обесцененных и не хитро обмененных сотенных. Кстати, и в Карском море, в проливе ледоколы часто пробивают путь не во льдах, а в березах. И грех вроде бы так думать, но все же и хорошо, и ладно, что ушли с берегов-то, побросали дома — современные насельники, лишнее не срубят, окончательно тайгу недопалят, рыбу аммоналом не доглушат, мелкой сетью не выгребут, зверя не порешат, может, чего и ребятишкам останется. Мы их и без того уж так ограбили, обобрали, что жить им дальше совсем нечем становится, жрать нечего. Мы-то хоть за границу еще лесишко, пушнину, ту же рыбешку да нефть и газ загоним, а им-то чем спасаться, чего продавать, чего менять? Свои мозги и рабочие руки? Или уж на колени становиться и милостыню Христа ради просить? Да они сплошь уже безбожники, ни во что не верят, в том числе не особо и надеются, что их от прогресса натерпевшиеся, в городах настрадавшиеся отцы и матери вернутся на сии берега поумневшими.
Поразбросавши добро, расторговавши ресурсы, потерявши себя по пути к мировому коммунизму, советский человек начал метатья, взыскивать сил небесных и чуда, и на хорошего царя надеяться, под шумок грабя ближних и потроша ближнее ради сиюминутных благ. Хорошо бы, чтоб они, эти блага, с неба свалились. Да закоптили мы и запакостили небо, сквозь промышленный дым и душевный мрак ни Божьего лика нам не видать, ни гласа небесного не слыхать. В пустыне живем, в бездуховной, бескормной, безводной, а пустыню ту сами творим…
Осенью прошлого же года я попал в таежный утолок, который и для нашего, богатого, местами еще и роскошного края — редкость. |