Изменить размер шрифта - +
Или мы не патриоты, а, Ники? Как ты, например. Именно поэтому мы и рискуем. Сейчас Советский Союз с его гласностью – просто Эверест для кассетного бизнеса. И ты, Ники, возведешь нас на его вершину. А если ты этого не сделаешь, то мы найдем такого, кто это сделает. Кого-нибудь помоложе, Ники, верно? У кого и энергии, и шика побольше.

Энергия у Ландау еще была. А о шике – в этом Ники сам готов был признаться – забудьте. Он тот еще типчик, вот он кто. Нахальный польский коротышка и гордится этим. Чертов Ник, лихой парень, нацеленный на восточноевропейские страны, способный, как он любил прихвастнуть, всучить порнографические открытки грузинскому женскому монастырю или тоник для волос лысому, как бильярдный шар, румыну. Он, Ландау, мальчик-с-пальчик (но в спальне – ого-го!), носит высокие каблуки, чтобы подогнать свою славянскую фигуру под английские мерки, которые его так восхищают, и пижонистые костюмы, которые так и насвистывают: «А вот и я». Когда чертов Ник организует свой стенд, заверяли его коллеги по выставкам-продажам наших безымянных осведомителей, на этом стенде можно услышать, как звенит, зазывая покупателей, колокольчик на тележке польского уличного торговца.

И малыш Ландау посмеивался вместе с ними, принимая правила их игры. «Ребята, я поляк, вам ко мне и притронуться-то противно», – с гордостью заявлял он, заказывая всем выпивку. Так он вынуждал их смеяться вместе с ним. А не над ним. Потом, как правило, он выхватывал из нагрудного кармана расческу и, чуть присев, глядя на свое отражение в стекле картины или в полированной поверхности стола, маленькими руками зачесывал назад свои чересчур черные волосы, чтобы придать себе молодецкий вид и быть готовым к новым победам. «Ктой-то там в уголочке такая хорошенькая? – спрашивал он обычно на безбожном жаргоне польского гетто и лондонских трущоб. – Эй, милашка! Почему это мы тоскуем в одиночестве?» И один раз из пяти ему могло повезти, что, по его представлениям, было приемлемым процентом, конечно, если все забрасывать и забрасывать удочку.

Однако в этот вечер Ландау не думал ни о том, чтобы ему повезло, ни даже о том, чтобы забросить удочку. Он думал о том, что снова всю неделю выкладывался за гроши, или, как он более образно сказал мне, за шлюхин поцелуй. И что ярмарка – книжная, кассетная или любая другая – отнимает у него чуть больше сил, чем ему хотелось бы, впрочем, так же, как и любая женщина. И чем скорее наступит завтрашнее утро и он улетит в Лондон, тем лучше. И что если эта русская пташка в голубом не перестанет мозолить ему глаза, пока он пытается подвести итоги, чтобы наконец расцвести компанейской улыбкой и присоединиться к веселой толпе, то он, пожалуй, скажет ей пару слов на ее родном языке, о чем впоследствии оба они пожалеют.

В том, что она русская, не было никакого сомнения. Только у русской женщины всегда в руке пластиковая сумка на случай, если вдруг что-нибудь удастся купить, – это скрашивает будничное существование (впрочем, сумку может заменить и авоська). Только русская может быть настолько любопытной, чтобы совать нос в чужие подсчеты. И только русская предваряет свое вступление в разговор таким изощренным вздохом, который, если так вздыхал мужчина, напоминал Ландау отца, зашнуровывающего ботинки, а если женщина – то постель. Вот так, Гарри.

– Простите, сэр. Вы представитель «Аберкромби и Блейр»? – спросила она.

– Это не здесь, дорогая, – сказал Ландау, не поднимая головы. Она заговорила по-английски, поэтому он ответил по-английски. Так он поступал всегда.

– Вы мистер Барли?

– Я не Барли, дорогая. Ландау.

– Но это же стенд мистера Барли.

– Это стенд не мистера Барли. Это мой стенд. «Аберкромби и Блейр» – рядом.

Быстрый переход