Изменить размер шрифта - +
 – Да слушайте же, говорю вам! Вы должны – вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там – дальше?» И сделать последнюю запись: «И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) – оставить свои записки в законченном виде».

Бывшие сначала «неведомыми», «иксом», читатели постепенно становятся для героя «теми, кого люблю и жалею», «неведомыми друзьями».

Инстинкт творчества оказывается такой же мощной силой, как любовь и смерть.

Потому среди прочих оппозиций романа великому рационалисту Тэйлору (а кое-кто считает, что Тэйлоров в «Мы» даже два – американский инженер, энтузиаст научной организации труда и английский математик) противопоставлены улыбающийся курносый древний поэт Пушкин, неистовый Скрябин, «какой-нибудь там» Кант, допотопные Шекспир и Достоевский. «Ежедневные оды Благодетелю», бессмертная трагедия «Опоздавший на работу» и «Стансы о половой гигиене» – безуспешные попытки приручить этот неукротимый инстинкт, овладевающий и главным героем.

Люди за Стеной поклоняются некоему юноше Мефи. Замятин разъяснял: «Настоящий человек всегда Фауст, и настоящая литература – непременно Мефистофель. А Мефистофель – величайший в мире скептик и одновременно – величайший романтик и идеалист. Всеми своими дьявольскими ядами – пафосом, сарказмом, иронией, нежностью – он разрушает всякое достижение, всякое сегодня нисколько не потому, что его забавляет фейерверк разрушения, а потому, что он втайне верит в силу человека стать божественно-совершенным».

Роман «Мы» писал литературный Мефистофель, скептик и в то же время – романтик, идеалист.

Судьба Д-503, автора поэмы «Мы», складывается трагически.

Судьба биографического Автора оставляет некоторую надежду. Сочиняя мрачную антиутопию, Замятин оставался утопистом в своей вере.

Скифом. Еретиком. Гражданином Города Солнца.

На заданный через несколько лет после его смерти Г. Адамовичем вопрос: «Будет ли двадцать первый век?» – он отвечал рассказом о веке двадцать девятом.

Он верил, что последние времена, как и последняя революция, – невозможны.

 

 

Дальше этот Город-сон описан во множестве поэтических подробностей – как детская сказка, прекрасное виденье, сбывшаяся утопия: многоярусные соты домов, драгоценные камни – шары уличных электрических фонарей, ослепительная белизна висящих над обрывами садов, «электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке» (старое и новое!), по которому даже заблудившиеся путники находили свой путь.

Булгаковским Городом навсегда остался Киев. Казалось, с ним навсегда будет связана его судьба. Сын рано умершего профессора Киевской духовной академии поступает на медицинский факультет. Линия жизни определилась: в грядущей перспективе маячили доктор Астров или – что тоже небезосновательно – доктор Чехов, ставящий мучительные вопросы, бередящий общественные язвы, намекающий на грядущие потрясения, но страдающий, прежде всего от обыденщины, однообразной провинциальной жизни, вида семейства, спокойно пьющего чай на веранде.

«Это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег…

…И вышло совершенно наоборот.

Легендарные времена оборвались, и внезапно, грозно наступила история» («Киев-город», 1923).

Быстрый переход