Изменить размер шрифта - +

— Молчишь? Знаю, что ты рядом, а молчишь. Показаться не хочешь. А ведь я тебя видел, Лизонька! И не один раз видел. Как ты ни пряталась, меня не проведешь! Видел я тебя и в Василисиной избе, и у родничка. Спасибо тебе, Лизавета Васильевна, что Коня нашего стережешь! Бог тебя за это наградит!

Утро было безветренное, ни одна травинка не колыхалась, березовая посадка, примыкавшая к кладбищу, почтительно замерла перед этой сценой, и даже птицы молчали, несмотря на теплый радостный день. Казалось, вся природа, затаив дыхание, слушает пастуха.

— А может, Он для того и оставил тебя, Лизонька? — как-то неуверенно спросил Воробьев. — Может, ты великомученица? Это ж какая мука — после смерти на земле жить! Подумать страшно!

Воробьев стыдливо потупился.

— Я, Лизавета Васильевна, теперь больше божественные книги читаю. Мне их Петр Чикомасов дает. И узнал я из них, Лиза, сколько на Руси жен-великомучениц было. Ой, сколько! А мы всё: бабы, бабы! Дуры, мол. А выходит, дураки-то мы. Эх, знал бы я о том, когда ты еще живой была! Да я бы молился на тебя! Я сейчас на тебя и молюсь. Петька запрещает, говорит, что я не на тебя, а за тебя молиться должен. Я все равно молюсь. Вроде святой ты для меня. А я так думаю, что святая ты и есть! — Воробьев стукнул кулаком по березовой скамье, словно вогнал невидимый гвоздь.

— Покажись, Лизонька! — тихо попросил он. — Поговори со мной! Присох я к тебе, как эта смола на кресте. Попробуешь оторвать, только размажешь. Нет меня без тебя, Лизонька, совсем нет! И не сдохну я, пока с тобой не поговорю! А не то…

Голубые глаза Воробья угрожающе сузились.

— А не то руки на себя наложу! Петька сказал, самоубийц не отпевают. А раз не отпевают, стану я мыкаться по земле, как ты. По пятам за тобой ходить буду. Следы ножек твоих целовать. Надоем тебе хуже смерти…

Воробьев вдруг заплакал и плакал долго, стонал, вскрикивал что-то грудным голосом, как баба, побитая мужем. Из степенного мужичка, решившего провести выходной день в тверезом виде, он превратился в жалкое, обиженное существо неизвестного пола, в котором было даже что-то противное. Но если бы кто-то заглянул в его закрытое ладонями лицо, он с изумлением обнаружил бы, что Воробьев не плачет, а только прикидывается и при этом зорко посматривает сквозь неплотно сжатые пальцы на могилу и крест.

Наконец он затих и отнял руки от лица. Встал, одернул старый, но еще крепкий пиджачок, выпустил поверх него уголки воротничка белой сорочки и откашлялся.

— Значит так, Лизавета свет Васильевна. Не желаете показаться, и не желайте. С жизнью своей ради вас я расставаться не стану, а только знайте, что как вы при жизни своей сердце мне на куски разрывали, так и теперь мучаете. И этого, между прочим, Лизавета свет Васильевна, Бог вам не простит. Шпионить за вами я больше не буду. А может так быть, что и увидите вы меня здесь не раньше, чем через пять лет. Потому как иду я ради вас на государственное преступление. На поджог социалистической собственности. Прощайте…

По-военному коротко отдав могиле поклон, Воробьев повернулся и пошагал к пролому в кладбищенской ограде.

Через два часа он подъехал на мотоцикле к малютовской «стекляшке», купил бутылку самой дешевой водки и попросил продавщицу присмотреть за транспортом. Еще через два часа все малютовцы высыпали на улицы: жарко горел краеведческий музей. Он полыхал неестественно мощно, выбрасывая снопы черного вонючего дыма, словно подожженная нефтяная скважина. Ни пожарные, ни прибежавшие на место события мужики с бабами не могли даже подойти поближе, таким чудовищным жаром несло от пламени. Музей сгорел быстро, чудом не тронув огнем главный барский дом — только слегка закоптились его старые каменные стены…

Хотел бежать на пожар и Петр Чикомасов, но отец Тихон властным жестом его остановил.

Быстрый переход