За окнами бесшумной фотоэлектрички замелькали поля и холмы сперва Южного бассейна, затем Северо-Западного, оба петляли вдоль плавных излучин великой Садуун. Увы, поезд мой тормозил едва ли не у каждого столба, и на перрон полустанка Дердан’над я выбрался только под вечер. Хотя в воздухе уже запахло весной, перрон покрывала липкая зимняя грязь, не пыль.
Я вышел на дорожку к Удану. Распахнув придорожную калитку, которую сам же перевешивал несколько дней/восемнадцать лет тому назад, и удостоверившись, что петли все еще новые и крутятся без скрипа, я испытал приятное чувство. Ямсусыни все как одна сидели на яйцах. Судя по их линялым бокам, вялым покачиваниям долгих шей и настороженным взглядам в мой адрес, новые выводки ожидались со дня на день. Над холмами нависли тяжелые тучи. По горбатому мостику я пересек говорливую Оро. Несколько крупных голубых рыбин сбились в стайку под одной из опор; я невольно приостановился — вот бы острогу сейчас… Начинало моросить, и я поспешил дальше. Крупные капли студили мне лицо. За поворотом дороги открылся сам дом — темные широкие кровли у подножия увенчанного лесом холма. Миновав коллектор и ирригационный контроль, пройдя по-зимнему голой аллеей, я поднялся в портик, и вот я уже у дверей, у широких дверей родного Удана. Я пришел.
Через просторный холл бодро семенила Тубду — вовсе не та, которую я запомнил шестидесятитрехлетней, сморщенной, убеленной сединами, дряхлой старушонкой, — но Тубду прежняя. Большая Щекотка, Тубду в полном соку, пышная, смугло-румяная, проворная. Заметив меня, она сперва не признала, не поверила своим глазам:
«Хидео! Откуда?» — затем в полном и окончательном замешательстве: «Хидео, ты? Здесь? Быть того не может!»
— Омбу, — воскликнул я, без труда припомнив наше детское ласковое прозвище для соматери, — Омбу, это я, твой Хидео, — не волнуйся! Все в порядке, я вернулся! — Крепко обняв ее, я прижался щекой к щеке.
— Но, но ведь… — Тубду отстранилась, всмотрелась в мое лицо. — Но что стряслось с тобою, мой мальчик, дорогой мой? — Обернувшись назад, она заголосила во всю мочь своих здоровых легких: — Исако! Исако!
Мать, увидев меня, естественно, решила, что я не сел на борт корабля, что в последний момент мне отказали мужество и решительность — так подсказывало ее первое же порывистое объятие. Неужели сын действительно отказался от судьбы, ради которой собирался пожертвовать всем и вся? — о, я хорошо знал, что творится сейчас у матери в голове и на сердце. Прижавшись щекой к ее щеке, я шепнул:
— Я уезжал, мама, но я вернулся. Мне уже тридцать один год. Я вернулся, мама…
Она отстранилась от меня, как Тубду перед тем, и вгляделась в лицо.
— О Хидео! — простонала она и прижалась ко мне с новой силой. — Дорогой, дорогой мой!
Мы держали друг друга в объятиях и молчали, пока я не вымолвил:
— Прости, ма, мне необходимо повидаться с Исидри.
Мать вопросительно вскинула взгляд, но никаких вопросов задавать не стала.
— Ты найдешь ее в часовне, сынок.
— Ждите, я скоро вернусь.
Оставив обеих матерей бок о бок, я поспешил к центру дома, главной и старейшей его части, семь веков назад перестроенной на трехтысячелетнем фундаменте, стены из камня и глины, купол толстого резного стекла. Здесь всегда царили тишина и прохлада. Сотни книжных полок, Дискуссии, дискуссии о Дискуссиях, поэзия, бесчисленные версии классических Пьес; здесь же находились барабаны и шепталки для медитаций и иных ритуалов; в центре располагался небольшой округлый бассейн, наполняемый родниковой водой из древних глиняных труб — собственно, он-то и являлся храмом. Здесь я и отыскал Исидри. |