Изменить размер шрифта - +
Это ты принес сюда первый лук, первый топор и трубку, стреляющую дымом и сталью. Мы не скоро научимся делать подобное; мы никогда не видели в том нужды; нам хватало мечей и доспехов для фортовой стражи. Но наши тайные умения тоже широки, а наш мир, мир, столь тепло вас принявший, на самом деле коварен.

Он при мне ― алый порошок. Пыльца черной орхидеи, самого красивого цветка наших краев. Она обжигает, даже если случайно коснуться лепестка; мы все носим ее с собой, чтобы отпугивать змей. Когда ты выпьешь пыльцу с вином, она разъест твое нутро, но никто не увидит этого. Сначала ты просто уснешь подле меня. Задремлешь под треск пламени, задремлешь, устав от плясок, не закричишь. Никто ничего не заподозрит, ведь вы так много знаете об острых стрелах и так мало об отраве, хотя сами ― отрава.

Танцуй, нечестивец, молись. Танцуй, молись, ведь моя рука уже замерла над твоей чашей.

Танцуй. Молись. И…

Как близко сегодня наше зеленое небо.

Что это? Впервые за все мое существование оттуда падает стремительная звезда?

И… почему эта звезда взрывается прямо в моей груди?

 

Эпитафия первая

Сердце сестры

 

[Эмма Бернфилд]

 

Я помню Джейн.

Я помню ее с того далекого дня. Июнь, запах лесных цветов и мелькание крыльев ― никогда ни до, ни после мы не видели в саду столько бабочек. Белых бабочек, говорили, что из горного снега. Две маленькие дурочки, мы с Джейн, верили небылицам: до гор было недалеко, пара миль против течения по зеленым холмам, не сворачивая. И вот уже торопливая беглянка-река Фетер, голубая змейка. Вот деловитый Оровилл ― городок на пути к расцветающему Сакраменто. И вот, наконец, огромная безмолвная Сьерра-Невада, ее промозглые склоны, поросшие древним лесом. Даже теперь, когда в Калифорнии вовсю добывают золото, когда оно потоками растекается по Америке и, ища удачу, всюду селятся люди, цепь остается дикой. С белых пиков вполне могут прилетать снежные бабочки, но я уже не узнаю: горы берегут свои тайны. Как берегла их моя Джейн. Жаль, я поняла это поздно.

А тогда ― раннее лето, июнь. Пыльца на пальцах. Мы учились ходить, пытались подняться из высокой, ― так нам казалось, на самом деле было едва-едва по колено, ― травы. Крепко держались друг за друга и за изумрудную живую изгородь, увивавшую ворота особняка. Мы засмеялись, когда удались первые, еще маленькие и неловкие, шаги. Мы сделали их одновременно. Вместе. Мы все делали вместе, с самого появления на свет, и так должно было продолжаться до могилы.

Я помню Джейн.

Я помню ее в дни, когда мистер Уинслоу, учивший нас дома, становился особенно зануден. Пускался в пространные философствования или нырял в дебри американской и мировой истории, нам, озорным девчонкам, не очень-то интересные. Джейн, стоило статному старику в опрятном зеленоватом сюртуке отвернуться, бесшумно передразнивала его манеру махать руками, а я давилась со смеху. Это не значило, что учеба не прельщала нас, совсем наоборот: мистер Уинслоу грустил, расставаясь с нами, и назвал нас «самые смышленые особы на моей пыльной памяти». Мы же на прощание вышили ему шесть носовых платков.

Я помню Джейн.

Помню ее долгие прогулки и задумчивые взгляды в вечернее небо. Помню, как, приходя, она садилась у стены и обнимала колени; подол платья всегда был перепачкан землей и хвоей. Помню день, когда она небрежно спросила у отца: «Зачем к нам приезжали мистер и миссис Андерсен?», и он быстро переглянулся с матерью, и оба расцвели улыбками, полными счастливой надежды. А Джейн вдруг потупила голову…

Я помню Джейн.

Я никогда не забуду утро, когда она вернулась домой, после того как пропала на три дня. Вернулась, истекая кровью, оставляя яркий алый шлейф на молодой траве, подернутой росой. У Джейн был вспорот живот; она зажимала внутренности бледной дрожащей рукой.

Пока сестра, хватая воздух сухими губами, лежала навзничь и доктор тщетно удерживал в ней искры жизни, она не успела ничего рассказать.

Быстрый переход