Мать их, Анна, будто вынимала сердца из мертвых, клала в воду и кропила тою водою улицы, ездя по Москве — и оттого пожары! Как все было страшно тогда! Тридцать четыре года прошло с той поры. Из отрока стал я стариком — вот дочь невеста растет, а как услышу набатные зовы — не найду нигде покоя.
— Молись! — сурово сказала Марья Тимофеевна, все не встававшая с колен. — Молись за Чашников! Ужели приняли они смерть в губительном огне?
Страшно было ее лицо, искаженное мукой. Из окна набегали на него красные, огневые отсветы. От иконы, от затепленных свечей лился мягкой, теплый свет и ложился на бледные щеки и на потухшие глаза. Рядом горько, неутешно плакала ее дочь. Детским сердцем любила она Федю, сына Чашников, и знала из рассказов нянь, что Федор Чашник, ее суженый — ее будущий жених.
Всю ночь полыхало зарево. Набатный звон гудел над Москвою. Всю ночь полны шума, крика и тревожных вестей были улицы Москвы. Приходили вести и в дом Исакова. И первая была весть: Чашники все погорели!..
К утру огонь стал стихать. Остановленный садом князя Серебряного, он еще вспыхивал то тут, то там, на пепелище, где дымились красные уголья пожаришь.
Исаков с Селезнеевым поехали в санях разыскивать останки погоревших Чашников.
II
Федя и Восяй
Дом Чашников — целая усадьба. Пять больших, бревенчатых срубов стояли под одной высокой, старой, тесовой, крепко просмоленной крышей. В трех передних, выходивших на улицу, были устроены лавки и склады мехового товара. Гаврила Чашник, когда-то удалой дворянский сын Государева конного полка, славный соратник князя Андрея Курбского в боях под Казанью, уже лет двадцать как занимался скупкой сибирских мехов и торговлей ими в Москве. У него был единственный сын Федор. Шел Федору пятнадцатый год, и Гаврила Леонтьевич приучал его к своему торговому делу. На Федоре лежало наблюдение за самыми дорогими мехами, и обыкновенно он спал в лавке, где с длинных жердей, протянутых под потолком, свисали нежные шкурки серебристого соболя, пушистые, с длинными хвостами шкуры черно-бурой лисицы, куньи меха, белые горностаи с черными кисточками на конце хвоста, котиковые шкурки и другой товар. Здесь у Феди, за оконным ларем, запиравшимся на ночь тяжелыми железными болтами, в боковуше была устроена постель, накрытая бараньим мехом; в боковуше крепко и терпко пахло мехами, Федя привык к этому запаху. Сбоку, вверху, было длинное узкое окно с рамою, заклеенною прожированною бумагою. Окно выходило во двор, окруженный частоколом. Дверь из лавки вела в дощатый проход, заваленный старыми ящиками, рогожами, стружками и разным хламом, за проходом была двухъярусная изба со светлицами его родителей. По другую сторону двери в длинной и узкой избе помещались меховщики — татары Зыран, Мичкин и Кач. Двор замыкался конюшнями. Над ними были устроены сеновалы.
В эту ночь Федя, как всегда после ужина, помолился вместе с отцом и матерью, получил от них благословение на ночь и со слюдяным фонарем обошел двор и лавки и осмотрел все запоры. Черная мохнатая сибирская лайка провожала его, следуя за ним шаг за шагом.
Федя по скрипящему под сапогами снегу подошел к боковуше и открыл дверь.
— Ну!.. спокойной ночи Восяй! — сказал он, ставя фонарь на землю. — Хорони нас крепко!
Собака поднялась на задние лапы, уперлась передними в грудь Феди и завиляла хвостом. Фонарь искорками отразился в черных умных глазах, и Феде показалось, что Восяй этим взглядом не то спрашивает у него что-то, не то сам ему что-то говорит.
— Слушай, Восяй. Если недобрый человек к нам заберется, а я твоего лая не услышу, прыгай в окно, — показал Федя на узкое окно боковуши. — Ты ведь чуткий.
Восяй поднял глаза к окну. Белок показался внизу черного зрачка. Восяй посмотрел на бумажный переплет, потянулся, упираясь передними лапами в Федину грудь, вильнул хвостом, точно сказал:
— Ладно уж! Не учи. |