Изменить размер шрифта - +
Арест. Снова Петербург, но уже не Университет, а Петропавловская крепость, одиночная камера, ночные куранты.

…по этапу отправляется на поселение в Сибирь… С некоторым опозданием туда же приезжает невеста Хохлова и будущая мать Коленьки…»

Как видите, не одни француженки любить умеют…

Но по возвращении из ссылки — не бесчестие и бедность, а почетная и вполне доходная должность, ибо они теперь везде, былые крамольники:

«Через двадцать лет старый народоволец, Иван Петрович Хохлов заседал в Петербургском комитете кадетской партии… Хохлов не удивился, когда оглянувшись, увидел рядом с собой бывших своих товарищей по подполью, по тюрьмам и ссылке: седеющих, полысевших, тучных адвокатов, писателей, врачей, земских деятелей, депутатов…

Хохлов возглавлял крупнейшее акционерное общество, имевшее отделение в самых захолустных углах Империи…»

То, что герой так неуважительно говорит о папеньке, не должно вас смущать. Во-первых, в такого характера «игровой» повести ни о ком уважительно говорить не положено. А во — вторых, и автор и его герой, выросшие в прекрасной атмосфере вседозволенности и сытости, вряд ли к кому испытывали почтение. Так или иначе, вы, вероятно, поняли, что к началу нового века у семейства Анненковых (и соответственно, у семейства Хохловых из «Повести о пустяках») была не только солидная квартира в Петербурге, но и дача на берегу Финского залива, в Куоккале, что говорило «о жизни если и не богатой, то во всяком случае благополучной и независимой».

Благополучным было и детство Юрия Анненкова.

Дачная Куоккала (нынешнее Репино), этот приморский зеленый рай, где будущий художник провел детские годы, куда приезжал на каникулы в отрочестве и в юности, где работал и отдыхал и развлекался, — эта Куоккала много значила в его жизни.

В начале анненковской «Повести о пустяках» есть несколько ностальгических страниц о знаменитом этом дачном поселке:

«Вначале были болота, клюква, морошка, а ближе к морю — дюны, осока и можжевельник. В те отдаленные времена на всю округу существовала единственная лавка старого Вейялайнена…»

Усилия двух-трех деловитых финнов «способствовали культурному процветанию края»:

«Дачи множились, как сыроежки… морошка, клюква и комары все глубже уходили в нетронутые сырые леса… песок окутывали дерном и засаживали соснами, останавливая движение дюн. За заборами множились клумбы: табак, георгины, левкои, гелиотроп, анютины глазки, львиный зев… На дорогах выросли чистенькие фонари и тумбы, афиши любительских спектаклей, в разукрашенном сарайчике танцевальные вечера, где близорукая таперша сменяла па-де-катр на па-де-патинер и вальс на па-дэспань… Несложный рокот залива; голубые стрелы осоки; сосновый, янтарный дух, смоляная волна, золотистые волны дюн, золотистое лоно юности; песок, стволы, огни керосиновых ламп на балконах, тепло июльских вечеров, отдых, свистки паровозов, хвойная тишина, легкокрылые бабочки шелкопряды-монашенки, ночницы сосновые и жуки короеды: типограф, гравер и стенограф».

Так вот вспоминал Куоккалу (уже находясь в Париже) зрелый Анненков-Темирязев. Почти Набоков. Пожиже, конечно, но и поязвительней, потому что не забывал, что это буржуазный был рай, а он все же был левый бунтарь, недаром эмигрантскому читателю почудилась тогда в повести некая советчина…

Автору этих строк довелось бывать на этом берегу лет семьдесят спустя в развеселом киношном доме на киношных семинарах, бродить по песку под соснами (и сосны пока есть, и комары) с молодыми еще, но подавшими уже надежды Битовым, Викой Токаревой, братьями Ибрагимбековыми, Давиком Маркишем, Ильей Нусиновым и даже с Толстым (не с великим, конечно, а с околокиношным — из Казахстана), а также и с безотказными, отдыхающими дамами — бродить, толковать о литературе, о сексе, о Набокове, о высоком искусстве кино…

Об искусстве в этой Куоккале толковали еще и во времена Коленьки Хохлова и его творца Юры Анненкова.

Быстрый переход