Изменить размер шрифта - +

Рождение Назароса вернуло нас к жизни, словно живительным дождем по душе прошлось. Не то чтобы мы излечились от горя, но возрадовались и даже утешились. Однако беда имеет обыкновение возвращаться, и она вернулась спустя восемь лет, с необъяснимой смертью покойного.

К тому, как он поступил с собой, я отнеслась со смирением – слишком стара стала, чтобы осуждать. Но сапожника, бросившего обидные слова, будто покойный наложил на себя руки, не простив себе того, что не отомстил за дочь, а не отомстил он потому, что всю жизнь обвинял ее в смерти жены и сыновей, этих слов, ударивших меня наотмашь, я простить не смогла, хотя знала, что не он один так думает. Только языком трепать каждый горазд, а вот быть милосердным мало кому дано. Покойному тоже было не дано. Он был из тех, кому милосердие было посильной, но все же ношей. И справиться с ней он не смог.

Разбереженная воспоминаниями, засыпаю далеко за полночь, проводив сначала одну, потом вторую грозу, уже сквозь сон вспоминаю об оставленной на базаре тележке, пропал товар, думаю без сожаления, ну и бог с ним, пропал и пропал.

Просыпаюсь от громкого стука, удивляюсь, с какой радости стучат, когда у нас никогда не запирают дверей, выхожу из комнаты осторожно, чтобы не разбудить Назароса.

На пороге стоит сапожник, рядом – Зулали, жена сапожника красиво уложила ей волосы и дала с собой два яблока. Зулали тут же отдает их мне – А-и-а.

– Куда это поставить? – спрашивает сапожник, и я наконец замечаю тележку, груженную пустыми коробами. – Выпечку мы вчера продали, – проследив за моим взглядом, объясняет он, вынимает из кармана деньги и протягивает мне, а потом извлекает из-под коробов сумку с моей обувью и бутылку с уксусом. И в тот же миг мое старое сердце разлетается на сотни осколков, и, изрешетив душу, улетает на небо, давая выход боли, с которой я столько лет живу, и я принимаюсь рыдать так, что, если собрать мои слезы, можно будет затопить ими все это проклятое ущелье с его проклятыми жителями, на долю которых выпало столько страданий, что непонятно, как они до сих пор не сошли с ума.

– А уксус почему не выпил? – спустя тысячу лет, справившись, наконец, с рыданиями, спрашиваю я.

– Тебе оставил, – улыбается он.

 

 

 

 

я много раз хотела ему об этом рассказать, но меня разорвало надвое, и та Зулали, которая осталась в этом мире, не умела этого делать, а другая Зулали блуждала там, где остановилось время он прощал легко и никогда не помнил зла, он даже отца Назароса простил – мгновенно и безусловно, потому что милосердие его было безграничным, единственное, с чем он не смог смириться, это с отчаянием, и он ушел, когда стало невмоготу жить, одинокий несчастный старик, обломок моей ополовиненной души, он плакал у моей постели, и каждая слеза падала камнем на мое сердце

 

 

 

– Приедете сюда со своими матерями, тогда и гуляйте, – отказывал им Анес – шестидесятилетний, хромой на обе ноги конопатый мужик, которого за глаза все называли Топал.

– На пять минут! До автомата с газировкой и обратно! – канючили подростки.

– А это видели? – Анес, не оборачиваясь, выставлял кривоватый мизинец. – Хрен вам, а не газировка, ясно?

– Осел ты непонятливый, Топал, – прячась за спины друзей, выкрикивал кто-то из смельчаков.

– Агарон, если ты меня не видишь, это не означает, что я тоже тебя не вижу! Или ты думаешь, раз научился рукой до причинного места дотягиваться, значит, мужиком стал?

Автобус взрывался беспардонным детским смехом, громче всех гоготал Агарон. Анес добродушно хмыкал, с удовольствием отметив его самоиронию – другой бы обиделся, а этому хоть бы хны.

Прождав напрасно до четырех часов (в будние дни пассажиры были большой редкостью), автобус, кряхтя и натужно кашляя, заводил мотор и покидал автовокзал.

Быстрый переход