Калле подрастал. Ах, сын… В кого только пошел? Ни в мать, ни в отца — это уж точно. Ладный, смелый, не давал себя в обиду; в доме вечно шум, друзья, девушки. Никто не смеялся над Калле и отец подумывал уже показать ему пожелтевшие тетрадки. Да, это была неплохая жизнь, но Калле призвали, а вскоре Марта вынула из почтового ящика коричневый конверт с рейхсадлером вместо марки.
С того дня причуды Циркуля усилились: физик мог подолгу искать неснятые очки, иногда застывал, глядя в одну точку, среди урока. Отдадим должное: сотрудники с пониманием отнеслись к горю семьи Бухенвальд в постарались окружить герра Юргена вниманием и заботой. Чуткости в рейхе пока хватало, ведь похоронки были еще редкими птичками. Но знать, что Калле больше нет, было невыносимо. Юргена спасли формулы; они возникали перед глазами везде: на улице, в гимназии, дома. А дом и держался-то на хозяине. Марта с сентября тридцать девятого лежала пластом и молилась, прося Господа покарать поляков и, если можно, вернуть сына.
Марта и формулы. Формулы и Марта. Больше ничего. Дивизии рейха резали Европу, как нож масло; обрезки этого масла появились в лавках, но Бухенвальд не сопоставил причины и следствия. С него было остаточно того, что масла полезно жене. Жизнь ползла, как мутный сон: гимназия, аптека, лавка, дом; масло, картофель, сыр, сердечное, компрессы, счет от кардиолога. И формулы, чтобы не думать о сыне, чтобы найти силы жить во имя жены.
Когда в дом постучался улыбчивый толстяк и попросил Марту проследовать с ним для выяснения некоторых («…поверьте, фрау, весьма незначительных…») деталей, Юрген помог супруге подняться, одел, застегнул боты, закутал в платок и проводил до самого отделения гестапо. Час, и два, и три сидел он, ожидая, но Марта все не выходила. Дежурный не располагал сведениями. Наконец, уже к семи, все тот же толстяк выглянул и предложил герру Бухенвальду идти домой.
Что было дальше? Все — сон. Он, кажется, кричал, умолял, требовал. Она арийка, ручаюсь! Вы слышите, арийка! При чем здесь прапрадед, господа? Мы честные немцы, мы преданы фюреру, наш сын отдал жизнь во славу нации в польской кампании! Где моя жена? У нее больное сердце, вы не имеете права! Уберите руки, мерзавцы! С ним пытались говорить — он не слушал. Видимо, в те минуты, не сознавая ничего, Юрген позволил себе дурно отозваться о фюрере. Во всяком случае, его повели в отделение и долго били. Били и смеялись.
Но смешнее всего было лагерному писарю.
Упитанный, рослый, из уголовной элиты, он прямо-таки катался по полу. Нет, это же надо: Бухенвальд в Бухенвальде! Скажите-ка теперь, что на свете нет предопределений!
Писарю вторила охрана.
Живой талисман!
Ясное дело: промысел божий!!!
Его надо беречь, ребята!!!
А Юргену было все равно. Он замолчал. Терял вес. Оставленный при кухонном блоке, заключенный N36792 даже не пытался пользоваться выгодами своего положения. С метлой в руках, бессмысленно глядя в пол, шаркал по бараку, затверженными движениями наводя чистоту. По ночам ему снились формулы. Только формулы. И Марта.
В один из дней его вызвали в управление. Там некто в сером костюме спрашивал о чем-то. Какие-то бумаги, какой-то реферат… Юрген Бухенвальд не отзывался. Он стоял перед столом в положенной позе — руки по швам, носки врозь — и глядел в стену отрешенными глазами. Серый костюм горячился, бранил коменданта, тот оправдывался, справедливо подчеркивая, что этот заключенный находится в достаточно привилегированном положении, охрана его балует, а по уставу лагерь не богадельня и никаких особых инструкций относительно номера 36792 не поступало. Комендант, сильный и уверенный офицер, говорил тоном человека, сознающего свою невиновность, но не смеющего настаивать. Видимо, приезжий из Берлина располагал немалыми полномочиями.
Юрген помнит: по багровому лицу коменданта катился крупный горох пота. |