- - это что? - спрашивает Санчес.
я смотрю на фотографию, очень хорошая фотография.
- ну, похоже на хуй.
- на какой хуй?
- на твердый хуй. на большой.
- это мой.
- и что?
- ты разве не заметил?
- чего?
- спермы.
- да, вижу. я не хотел говорить...
- а почему? что с тобой такое, к чертовой матери?
- я не понимаю.
- я в том смысле, ты видишь сперму или нет?
- ты это о чем?
- а о том, что я ДРОЧУ, неужели ты не понимаешь, как это трудно?
- это не трудно, Санчес, я это постоянно делаю...
- ох, ну ты бычара! я имею в виду, что я присобачил к камере веревочку. ты представляешь себе, какая это засада - оставаться неподвижно в фокусе, эякулировать и спускать затвор камеры одновременно?
- я не пользуюсь камерой.
- а сколько мужиков ею пользуются? ты, как всегда, не рубишь фишку. кто ты, к чертовой матери, такой, переведенный на немецкий, испанский, французский и так далее, я никогда не узнаю! смотри, ты соображаешь: у меня ТРИ ДНЯ ушло, чтобы такую ПРОСТУЮ фотографию сделать? а ты знаешь, сколько раз мне СДРАЧИВАТЬ пришлось?
- 4?
- ДЕСЯТЬ РАЗ!
- ох, Господи! а как же Кака?
- ей фотка понравилась.
- я в смысле...
- боже милостивый, мальчик, я лишен языка отвечать на твою простоту.
он уходит в свой угол и снова плюхается в кресло посреди своих проводов, кусачек, переводов и гигантской записной книжки ГОРЬКИЙ ПРЫЖОК, к черной обложке которой приклеен нос Адольфа в обрамлении берлинского бункера на заднем плане.
- я сейчас кое над чем работаю, - сообщаю я ему. - пишу рассказ про то, как прихожу брать интервью у великого композитора. он пьян. я напиваюсь тоже, а еще там есть горничная. мы по вину ударяем. он наклоняется ко мне и говорит:
"Кроткие Унаследуют Землю"...
- вот как?
- а потом добавляет: "в переводе это означает, что дураки окажутся нахрапистее".
- паршиво, - говорит он. - но для тебя нормально.
- только я не знаю, что мне дальше делать. у меня эта горничная ходит повсюду в такой коротенькой штучке, и я не знаю, что мне с нею сделать. композитор напивается, я напиваюсь, а она ходит, задницей светит, горячая, как геенна огненная, и я не знаю, что мне с этим делать. я подумал, может, сюжет спасти тем, что я хлещу горничную пряжкой ремня, а затем отсасываю у композитора. но я никогда ни у кого в рот не брал, никогда не хотелось, я квадратный, поэтому я бросил рассказ на середине и так и не закончил до сих пор.
- каждый мужик - гомик, хуесос; каждая баба - кобла. чего ты так волнуешься?
- а того, что я несчастен, никуда не гожусь, а мне не нравится никуда не годиться.
мы сидим еще некоторое время, а потом сверху спускается она, эти льняные, прямые прутики волос.
первая женщина, которую я мог бы съесть, наверное.
но она проходит мимо Санчеса, и язык его лишь кончиком облизывает губы, и мимо меня проходит, точно отдельные шарикоподшипники волшебства колышут плоть ее изнутри, пускай же небеса расцелуют мне яйца, если это не так, и она волной проскальзывает сквозь это все, в сиянии славы, словно лавина, расплавленная солнцем...
- привет, Хэнк, - говорит она.
- Кака, - смеюсь я.
она заходит к себе за стол и начинает рисовать свои кусочки живописи, а он сидит, Санчес этот, бородища чернее власти черных, но спокойный, спокойный, никаких предъяв. я начинаю пьянеть, говорить гадости, все что угодно говорить.
потом начинаю утомлять. мычу, бормочу.
- ох, п-пардон... не х-хотел бы п-портить вам вечер... п-ростите, зас-ранцы...
ага... я убийца, но никого не убью. во мне есть класс. я Буковски! меня перевели на СЕМЬ ЯЗЫКОВ! Я - ЕДИНСТВЕННЫЙ! БУКОВСКИ!
я падаю мордой вниз, пытаясь снова разглядеть фотку с суходрочкой, цепляюсь за что-то. |