Стоит ли говорить, что я сам и того менее подходил на эту роль.
— О себе писать нельзя, — с досадой говорил редактор, хотя и разъезжал на автомобиле стоимостью в приличную квартиру и то и дело болтал по телефону сотовой связи, в то время как на его столе, размерами напоминавшем стол петербургского градоначальника начала века, рядами стояли обыкновенные аппараты, точно боевые машины десанта в парке воинской части ноль шестнадцать шестьдесят.
И это было то немногое, в чем я мог с ним согласиться: ни он, ни я не были созданы для подобных рубрик.
Поставив последнюю точку, я начинаю осознавать, что настает самое время рассказать о себе — благо это не потребует слишком много слов. Как и все остальные, сначала я родился, потом учился, как большинство. От матери я перенял привязанность к Исторической библиотеке и прочим книгохранилищам, а отец (конечно, бессознательно, как говорится на исходе века, генетически) возбудил во мне тайную страсть к одному напитку, который испокон — чего греха таить — надежно заменял многим из соотечественников и личную жизнь, и кодекс гражданских прав. Когда я достиг призывного возраста… На этом месте своей несложной биографии я обычно спотыкаюсь и не могу удержаться от того, чтобы передать слово одному несчастному нашему поэту, который исчерпывающе выразил самую суть этих вещей ровно за сто тридцать один год до того момента, когда я издал первый истерический звук под голубым небом земли.
Так писал поэт.
По мнению моих родных, мне всегда недоставало мужественности. Родители, словно предчувствуя будущие неурядицы с характером, дали мне имя твердое, как камень, — они назвали меня Петром. Что до фамилии, то она у меня довольно смешная; когда люди слышат ее впервые, на их лицах появляются сдержанные улыбки, что как будто дает мне право лишний раз не произносить это нелепое сочетание звуков.
Итак, вместе с другими новобранцами трое суток я валялся на спортивных матах знаменитого ГСП на Угрешской улице, поедая домашние пирожки, а потом был привезен в пульмановском вагоне в какую — то литовскую глушь. Эшелон остановился на поляне, окаймленной дремучими елками, с ветвей которых клинообразными бородами свисал сивый мох. Кроме елок поляна была оцеплена еще сурового вида солдатами, взиравшими на нас с предельной долей презрения. Потом мы обнаружили себя в бараке с грязными стенами, где нам предстояло смыть гражданскую скверну и облачиться в хлопчатобумажные костюмы и вожделенные полосатые маечки. Рядом с богатырской деревянной колодой стоял человек с закопченным лицом, в черном комбинезоне и с огромной секирой на железной ручке. Как выяснилось, этой секирой он рубил наше прошлое, перед тем как забросить груды лоскутов в страшную печь с весьма кинематографической заслонкой. Наше партикулярное платье вылетело в трубу черным дымом, и, смешавшись с его клубами, рассеялись неосторожные мальчишеские фантазии. Затем явился человек без секиры, с орденской планкой на кителе и еще более свирепым выражением на лице и предложил не терять драгоценных секунд. Время пошло, добавил он, взглянув на руку, на которой вовсе не было никаких часов…
В общем, я повстречал там совсем не те обстоятельства, на которые уповали мои родные, но делать было уже нечего.
Дома после работы мое уныние приобрело угрожающие формы. Прибегнув к помощи телефона, я принялся выполнять редакционное задание. После нескольких звонков, когда меня называли идиотом, глупо ухмылялись, тяжело дышали в трубку, предлагали приехать в гости, купив по дороге непременную бутылку, я принялся смотреть телевизор, тупо уставившись в экран, который, если смотреть снаружи, действительно выглядит голубым. Поискав газетный лист с программой, я вспомнил, что наступила новая неделя, и побрел вниз по лестнице к почтовому ящику.
В ящик конечно же уже успели набросать всякой дряни — предлагали отдых на далеком атолле, круиз, тренажер, средство от полноты, хотя мне — скажу без обиняков — требовалось средство как раз противоположное, садовый домик за двенадцать миллионов или коттедж за четыреста — каждому свое, как однажды написали “дети тумана”, когда научились писать. |