Она уезжала — это было ему надо, а до остального ему было безразлично.
Он оделся и поехал устраивать денежные дела.
С курьерским поездом железной дороги он проводил когда-то любимую им женщину.
Когда поезд ушел, Николай Герасимович облегченно вздохнул полной грудью.
XXIII
ПОД КРЫЛОМ ДРУГА
«Это, положительно, несчастное отделение, — думал Савин, возвращаясь с Николаевского вокзала в „Европейскую“ гостиницу, — Сегодня же прикажу себе отвести с завтрашнего дня другое…»
Несмотря на то, что перед ним в радужных красках развертывалась перспектива обладания «неземным созданием», этой девушкой-ребенком, далекой от греха страсти, — последняя, впрочем, он был убежден, таилась в глубине ее нетронутого сердца, — разлука с Мадлен и ее последние слова: «Adieu, Nicolas», — как-то странно, казалось ему, прозвучавшие, оставили невольную горечь в его сердце.
Ему почудилось, что с отъездом этой женщины внутри его что-то порвалось, но его живой, подвижной характер не дал ему долго останавливаться на этом впечатлении, и оно, так сказать, вырвалось наружу лишь в мелькнувшей у Николая Герасимовича мысли:
«Это, положительно, несчастное отделение…»
По приезде в гостиницу он тотчас же отправился в контору и, на его счастье, оказалось, что утром только что очистилось отделение, хотя несколько менее занимаемого им, но зато уютнее и свежее меблированное. Так, по крайней мере, объяснил ему управляющий гостиницы.
Приказав с завтрашнего же утра считать освободившееся отделение за собою и утром перенести все вещи из занимаемых им комнат, Николай Герасимович поднялся наверх.
Лакей отпер занимаемое им помещение, зажег лампу перед диванным столом гостиной и удалился.
Николай Герасимович остался один. Впечатление какой-то странной пустоты производило на него это, в сущности, тоже уютное и роскошно меблированное отделение.
Это впечатление наблюдается тогда, когда возвращаются в квартиру, из которой только что вынесли покойника, близкие ему люди.
Все, кажется, стоит на своем месте, ни одной вещью не убавилось, а, в общем, чего-то нет, чего-то такого, что, независимо от присутствия вещей, казалось, наполняло все помещение.
Нет человека.
Это сравнение своего положения с положением человека, возвратившегося с кладбища, пришло в голову Савина под нахлынувшим на него впечатлением окружающей его пустоты.
С Мадлен де Межен он больше никогда не увидится. Ему вдруг стало как-то особенно жаль ее.
Он прошел в комнату, служившую ей будуаром. Там, хотя все было прибрано расторопными слугами образцовой гостиницы, не взгляд Савина как раз упал на лежавший на ковре обрывок голубой ленточки.
Он вспомнил, как замечательно шел Мадлен де Межен голубой цвет.
Ее образ, блестящий, обаятельный, предстал перед ним. Она, как живая, сидела перед ним здесь, на этом самом кресле, около которого валялся этот обрывок ленты, но не та Мадлен, какой она была за последнее время, а та, которую он помнит в Париже, и от одного присутствия которой у него кружилась голова, мутилось в глазах.
Он не понимал, что она осталась такою же, а изменился он сам, его взгляд на нее, и теперь восторженно вспоминал о той, разлуке с которой был рад несколько часов тому назад, как освобождению из душной тюрьмы.
Сердце его сжималось чисто физической болью.
Он поднял обрывок ленты и как-то совершенно неожиданно для себя самого стал покрывать его поцелуями.
Это, впрочем, продолжалось лишь несколько минут.
«Что за ребячество!» — остановил он самого себя, подошел к окну, раскрыл форточку и бросил ленточку на улицу, а сам все-таки несколько времени простоял около этой открытой форточки, тяжело дыша, как бы набираясь воздухом. |