Учен тоже не по-нашему.
Шуйский кидал слова, как саблей рубил. Бесцветные глазки его вспькнули, на щеках выступил румянец.
— Для спасения православия я хоть завтра положу голову на плаху. Я уже клал ее. Вы слушаете меня и страшитесь. Я освобождаю вас от страха. Пришло время всем быть воителями. Рассказывайте о самозванстве царя, о том, что он собирается предать нас полякам. Рассказывайте каждому встречному! Всем и каждому! И стойте сообща заодно, за правду, за веру, за Бога, за Русь! Сколько у расстриги поляков да немцев? Пяти тысяч не будет.
Где же пяти тысячам устоять против ста наших тысяч!
Кто-то из протопопов сказал:
— Многие, многие стоят за расстригу — соблазнителя душ наших.
— Скорее у Дмитрия будет сто тысяч, чем у нас, — подтвердил Татаев.
— Так что же делать? — спросил Шуйский. — Терпеть и ждать, покуда нас, русаков, в поляков переделают.
Поднялся совсем юный Скопин-Шуйский.
— Дядя! Надо ударить в набат и кликнуть: поляки государя бьют! Я с моими людьми мог бы явиться спасать расстригу. Окружил бы его своими людьми, и тогда он стал бы нашим пленником.
— Его следует тотчас убить! — чуть ли не прикрикнул на племянника князь Василий. — Отсечь от поляков, от охраны и — убить!
— И всех поляков тоже! — сыграл по столу костяшками пальцев Иван Безобразов. — А чтоб знать, где искать дома их следует пометить крестами.
— Очень прошу не трогать немцев, — строго сказал князь Василий. — Они люди честные. Годунову служили верой и правдой, пока жив был. И расстриге служить будут, пока жив.
— А как не будет жив — другому послужат! — вставил слово Дмитрий Шуйский и подался вперед, чтоб все его видели.
Старший брат рыхлый толстячок с тощей лисьей мордочкой, а этот как мерин. Голова породистая, глаза навыкате- всякому видно, высокого рода человек, но сколь высок в степенях, столько же недосягаем и в глупости.
Была у заговора голова о три башки, теперь сотворилось тело, правда, без ног, без рук.
Весна по небу гуляла, зима за землю держалась.
Под колокольнею Ивана Великого пророчица Алена упала и билась в корчах до розовой пены на губах. Многие, многие слышали ее жуткий утробный голос:
— Овцу золотую, Дмитрия-света на брачном пиру заколют!
Блаженную в ссылку не упечешь.
Другое дело царь Симеон. Этот на паперти Успенского собора, перед обедней вдруг принялся кричать на все четыре стороны:
— Совесть трубит во мне в серебряную трубу, в трубу слезную! Царь наш, не Богом нам данный, не Богом, тайно уклонился в латинскую ересь! Как придут поляки с Маринкою, так и погонит он православную Русь к папе римскому на закланье!
Старика взяли под руки, отвели в Чудов монастырь, постригли в монахи и отправили на Соловки.
Народу было сказано: за неблагодарность.
Дмитрий от Симеонова предательства стал чернее тучи. Все твердил, похаживая взад-вперед по личным своим комнатам:
— Татарва православная! Совесть ему дороже царского житья. При Грозном, чай, о совести помалкивал.
16
У зимы осталось последнее ее покрывало. Она бережно расстелила его ночью и, оберегая от неряхи весны, ударила на шалопутную собранным по закромам последним крепким морозом.
Леса вздыбились, как оборотни — седы, корявы, духом дышат ледяным, солнце от такого-то напора совсем махонькое стало, совсем белехонькое.
— Куда вы меня везете? Это же погреб! — ясновельможная пани Марина закрыла собольими рукавичками длинноватый свой носик и бросилась в санки, застланные песцовыми пологами, как в полынью. |