|
Он ударил в ладоши, и в келию вошли музыканты.
Под музыку сколь тихую, столь и волнующую начались танцы дев. Они являлись с каждой новой мелодией в одеждах более смелых и вдруг вышли в кисее с подсвечниками в руках. Танец был мучительно сладострастен.
— Как это грешно! — прошептала Марина, бледнея и обмирая.
— Этому танцу моих танцовщиц обучил иезуит Лавицкий. Так развлекали папу римского Александра, кажется…
Девы поставили светильники на пол и, обратясь к пирующим спиною, склонялись над свечами и гасили по одной свече. Снова круг, наклон, и еще одна свеча меркнет.
— Остаток ночи я проведу у тебя, — прошептал Дмитрий Марине.
— Но это невозможно!
— Отчего же невозможно?
— Это монастырь, — и засмеялась, утопая в глазах соблазнителя, и чуть не застонала. — Но ведь надо будет показывать боярыням мою рубашку!
— Экая печаль. Курицу зарежем.
И смеялись, заражая друг друга, смеялись, пока не опустела келия.
Тогда снова стали они тихи и серьезны и посмотрели глаза в глаза, и было то мгновение в их жизни мгновением доверчивости и одного счастья на двоих.
Люди Шуйского разносили слухи о поругании Маринкой и расстригой святого места. Рассказывающий крестился, слушающий плевался. Вся Москва плевалась.
А слухов все прибывало, один пуще другого.
— Сретенский потешный городок, думаешь, для чего? — шептали шептуны. Для чего пушки туда свезли?
Соберут народ на потеху, да и перестреляют всех! Вот для чего! Все боярские дома — полякам, все монастыри — полякам. Монахинь замуж будут выдавать. Вот как у расстриги с Маринкою задумано!
Хоть верь, хоть не верь, но Мнишеку уже отдали дом Бориса Годунова. Все пригожие дворы в Китай-городе да в Белом городе отведены под постой полякам. Даже Нагих из домов повыгоняли. Дескать, на дни свадьбы. А коли дома понравятся? Москва понравится? Житье на русском горбу понравится? Ведь не уйдут!
Третьего мая в Золотой палате государь всея Руси принимал Юрия Мнишека, его родственников и великих послов короля Сигизмунда, которые должны были представлять его величество на свадебных торжествах.
Самую замечательную речь на этом приеме произнес гофмейстер Марины пан Станислав Стадницкий.
— Сим браком утверждаешь ты связь между двумя народами, — сказал он, упирая глаза в бояр, — двумя могучими, гордыми народами, которые сходствуют в языке и в обычаях, равны в силе и доблести, но доныне не знали искреннего мира и своею закоснелою враждою тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную…
То было прямое указание на Турцию, против которой у Дмитрия собраны полки и против которой готовы выступить вольные шляхтичи, хотя у короля были иные намерения и цели.
Интрига короля тотчас и явилась на свет перед боярами и поляками. Посол Олесницкий, произнеся приветствие, вручил Афанасию Власьеву королевскую грамоту.
Власьев чуть ли не на ухо прочитал ее Дмитрию и возвратил послу.
— К кому это писано? — сказал Власьев, пожимая плечами. — К какому-то князю Дмитрию. Монарх российский есть цесарь.
— Какое беспримерное оскорбление для короля! — крикнул Олесницкий. Для всех высокородных рыцарей Речи Посполитой, для всего отечества нашего!
Дмитрий сделал знак, и когда с головы его сняли царский венец — без венца он получал право на свой голос — сказал, не скрывая гнева:
— Слыханное ли дело, чтобы венценосец пускался в споры с послом? Я бы и смолчал, но дело касается величия великой России. Король диким своим упрямством вывел меня из терпения.
Дмитрия понесло, он кожей чувствовал, что слушают его, затая дыхание, и уж не мог остановиться. |