Изменить размер шрифта - +
Ссоры оживляли монотонность извечной нищеты и даже придавали некое величие этим пустым мертвым комнатам. Лишь во время этих яростных перерывов в рутине, которые, разумеется, и сами по себе были рутиной, миссис Бридлав могла доказать, что у нее тоже имеется и собственный стиль, и собственное мнение, которые она считала своими исконными чертами. Отнять у нее ежедневную возможность сражаться с мужем означало лишить ее жизнь всякого смысла и интереса. Привычными пьянством, хамством и грубостью Чолли обеспечивал обе их жизни тем необходимым, что делало их терпимыми. Миссис Бридлав считала себя женщиной правильной, истинной христианкой, обремененной абсолютно никчемным мужем, которого по велению Господа ей следует наказывать. (Чолли, разумеется, был безнадежно неисправим, да и вряд ли его исправление было целью миссис Бридлав, ее больше привлекал не Христос-Спаситель, а Христос-Судия.) Зачастую можно было услышать, как она ведет беседы с Господом насчет Чолли, умоляя Его помочь ей «стряхнуть этого ублюдка с вершины его гордыни, которую он сам взрастил и которой вовсе недостоин». А однажды, когда по пьяному делу Чолли так пошатнулся, что чуть не ввалился в раскаленную докрасна печь, она пронзительно завопила: «Возьми его, Господи! Возьми!» С другой стороны, если бы Чолли совсем перестал пить, она бы этого Иисусу никогда не простила. Ибо прегрешения Чолли были ей самой отчаянно необходимы. Чем ниже он опускался, чем более диким и безответственным становилось его поведение, тем выше поднималась она сама, тем благородней становилась ее задача по его «спасению» во имя Господа.

Да и сам Чолли нуждался в ней не меньше. Она была одной из тех вещей, которые были ему отвратительны, но которым он мог, тем не менее, причинить боль одним лишь своим прикосновением. Именно на нее он изливал всю свою невыразимую ярость и неосуществленные желания. Изливая свою ненависть на нее, сам он мог оставаться целым, невредимым. В ранней юности Чолли не повезло: его застигли в кустах двое белых мужчин, когда впервые от души развлекался с одной деревенской девчонкой. А те двое, видно, решив повеселиться, посветили ему в задницу карманным фонариком. Чолли замер от ужаса. Шутники захихикали, но продолжали светить, приговаривая: «Давай-давай, ниггер. Тебе уж и кончать пора. Ты смотри, кончай хорошенько! А мы полюбуемся». И свет фонарика все продолжал впиваться ему прямо в зад. Как ни странно, ненависти к этим белым мужчинам Чолли не испытывал, зато его душу прямо-таки переполняли ненависть и презрение к той несчастной девчонке. С тех пор даже малейшего напоминания об этом издевательстве — особенно на фоне последовавшей бесконечной череды разнообразных унижений, поражений и приступов собственного отчаянного бессилия, сопровождавших его всю жизнь, — было достаточно, чтобы он начал фонтанировать столь непристойными фантазиями, которые даже у него самого вызывали удивление. Впрочем, удивление они вызывали действительно только у него самого. Никого другого он подобными вещами больше удивить не мог. А сам все удивлялся. Но потом тоже привык.

Чолли и миссис Бридлав ссорились и дрались друг с другом в рамках некоего мрачного, даже зверского кодекса, правила которого можно было сравнить лишь с правилами их занятий сексом. Казалось, они раз и навсегда заключили безмолвное соглашение: ни в коем случае не убивать друг друга. Чолли дрался с женой не по-мужски, а как трусливый мальчишка с более сильным соперником, пуская в ход и ноги, и ладони, и ногти, и зубы. Она же давала ему отпор чисто по-женски — могла запросто запустить в него и сковородкой, и кочергой, а порой ему в голову и плоский утюг летел. Но сражения эти происходили практически беззвучно: они не говорили друг другу ни слова, не стонали, не выкрикивали проклятий. Лишь порой был слышен глухой стук падающих на пол вещей да шлепки плоти о плоть, словно ожидавшей очередного удара.

Дети на бои родителей реагировали по-разному.

Быстрый переход