Тогда я решил повидаться с некоторыми особами, современниками мученицы, и присоединить свидетельства, которые могли быть сообщены мне из уст в уста, к сведениям, заключенным в трудах Коллетты, Куоко и других историков. По этому случаю я свиделся с неким престарелым врачом восьмидесяти двух лет от роду, чье имя я забыл (он лечил юного князя делле Грацие, впоследствии женившегося на одной из теток принцессы Марии), а также с герцогом де Роккаромана, Николино Караччоло, проживавшим в Позиллипо.
Благодаря этим лицам мне удалось, сударыня, несмотря на Ваш отказ, получить некоторые сведения для моей «Истории неаполитанских Бурбонов «, которые я считаю достоверными (по крайней мере, против них Вы не протестовали).
Но повторяю, сударыня, поле действия романиста куда шире, нежели путь, предначертанный историку. Касаясь прискорбного периода, на который пришлась жизнь Вашей матери, в произведении, принадлежащем к области вымысла и фантазии, я хотел из чистого чувства деликатности, так сказать, идеализировать двух героев своего повествования. Я хотел, чтобы чи— татель узнал Луизу Молину, но узнал так, как в античной древности узнавали богинь, явившихся смертным, — как бы сквозь облако. Это облако должно было затуманить все, что могло быть в ее призрачной фигуре материального. Оно должно было изолировать мою героиню от семейных связей таким образом, чтобы самые близкие родственники могли ее узнать, но как узнают тень, вставшую из могилы: ее можно увидеть, но нельзя осязать.
Вот почему, сударыня, я придумал для нее полностью вымышленное происхождение от князя Караманико и, стремясь сделать Луизу Молину существом совсем особым, средоточием всех совершенств, пожелал осветить ее одним из тех лучей поэзии, которые окружают память одного человека, причастного к истории первых лет царствования Фердинанда и любовных похождений Каролины, но встающего перед нами — а это нечасто бывает! — в туманном ореоле великой любви, верности и печали.
Если это ошибка, сударыня, то признаюсь, что я сделал ее сознательно, и, упорствуя в своем заблуждении, добавлю, что, если бы мой роман уже не был написан, а его лишь предстояло написать, Ваше требование, как оно ни справедливо, не побудило бы меня изменить ни строчки в этой части повествования.
Что касается другого персонажа, выведенного мною на сцену и окрещенного именем Салъвато Пальмиери, то излишне говорить: мне отлично известно, что он никогда не существовал, а если и существовал, то вовсе не при таких обстоятельствах, в какие его поставило мое перо.
Но достанет ли у Вас смелости, сударыня, упрекнуть меня в том, что я не воскресил малосимпатичный персонаж — Фердинандо Ферри, волонтёра смерти в 1799 году и министра короля Фердинанда в 1848 году? Фердинанд Ферри, к несчастью, отнюдь не был героем романа, и, может быть, неумеренная любовь к нему синьоры Сан Феличе, которая побудила ее открыть ему тайну, доверенную ей несчастным Беккером, была бы достаточно неправдоподобной и повредила бы моему желанию сохранить своеобразие любовной линии романа, ибо мне кажется, что, описывая эту преисполненную страданий историю, вызывающую невольное сочувствие, я должен был сделать из героини не только мученицу, но и святую. Ведь, с известной точки зрения, любовь — это тоже своего рода религия; у нее тоже есть свои святые, сударыня: я назову Вам из их числа лишь двоих, наиболее значительных и чтимых во всем календаре. Это святая Тереза и святой Августин; вы видите, что я умалчиваю о святой самой популярной из всех, о той, которую в награду за любовь (ради этой любви ей многое простилось) удостоил своим явлением воскресший Иисус Христос; вы видите, я умалчиваю о Магдалине.
А теперь перейдем к кавалеру Сан Феличе. Среди кровавых казней 1799 года он остался совершенно незамеченным, как пресловутый Ватия, чья башня вздымается у озера Фузаро, тот, о ком Сенека сказал: «О Vatia, solus scis vivere!» Бледный его призрак не оживляют ни ненависть, ни месть. |