— Это она?
— Она, — подтвердил Меншиков.
— А это он? — указала она на другую банку.
— Он.
И они смотрели на эту вторую банку так долго, что у Максюты рука, державшая фонарь, совершенно затекла, но он не смел пошевелиться.
— А это то самое? — спросила царица, указав на свинцовый ящик в углу.
— Да, то самое.
Тогда она заплакала беззвучно, шуршала платьем, искала свой платок. Максюте удалось переменить руку, но теперь свечка догорела, и расплавленный воск тек ему за рукав.
— Пойдем! — светлейший увлек ее к выходу. — Вот, Катя… Не споткнись, тут порог… Вот, Катя, достаточно мы повеселились, не пора ли и в путь вечный? А мы указы берем и подписываем, не думая о душе.
— Я так и знала, так и знала… — плакала она.
— Взять тот философский камень, — не замолкал светлейший, возводя наверх свою грузную повелительницу, — каждый в нем себе счастья ищет.
Царица не отвечала, знаком попросила света. Максюта и Левенвольд подняли свои фонари. Достав зеркальце, она привела в порядок заплаканное лицо.
— Зверь ты, Данилыч, — сказала она, выходя на воздух. — Такой же зверь, как был Петруша.
10
— Кто это воет тут все время, воет и воет? — спросил Меншиков, поеживаясь от налетевшего ветра.
— Баба тут одна на слободке, — доложил Курицын. — Дочку у нее вчера за долги свели в губернскую контору, вот она и воет.
Отправив карету с императрицей и посадив туда Левенвольда со статс-дамами, светлейший приготовился сесть в повозку. Конный конвой держал факелы, которые трещали и плевались искрами.
— Прощай, бывший аудитор, — сказал светлейший Курицыну, пощипывая ус. — Заходи как-нибудь запросто, потолкуем! Глядь, и снова аудитором станешь, Меншиков еще на что-нибудь да годится.
— А я? — невольно спросил Максюта.
— А ты? — Светлейший разжал ладонь, где лежал причудливый ключ от железной двери, и положил тот ключ в кармашек своего камзола. — Мне до тебя дела нет. Я обещал, ты помнишь, что пальцем тебя не трону? Ну и будь здоров!
Он встал на подножку, тяжелым телом накренив повозку, и забрался внутрь. Кучера цокнули, разбирая вожжи, послышалась кавалерийская команда.
Максюта остался один, слушая шум могучих вязов. На реке кричала ночная птица, корабль громыхал якорной цепью. Куда идти, с чего начинать?
От слободки донеслось: «О-ой, доченька моя болезная, о-ой!» Максюта вздрогнул. Все, что он с горечью передумал о себе, пока находился во узах светлейшего, все вдруг отлетело, как шелуха. Ему представилась Алена — босоногая, в крашенинном сарафане, и глаза ее, преданные, лучистые: «Максим Петрович, вы не сомневайтесь во мне!» Единственная, может быть, в целом свете…
Бегом пустился к слободке и увидел на темной завалинке одинокую фигуру. Это был трепальщик Ерофеич, сегодня он сторожил. Понюхает табачку — покрутит трещоточку.
— Что, отставной козы барабанщик? — узнал он Максюту. — Просвистел свою зазнобушку?
Вдова в своей каморке опять завыла, заплакала, а Ерофеич принялся оглушительно трещать, пока она не затихла.
— Как это получилось? — спросил Максюта.
— Известно, как… Евмолпий-душегуб, прости господи, снес документ в губернскую контору…
— Значит, она там? — Максюта непроизвольно подался в сторону губернской конторы.
— Тише, человек военный, не рассыпь табак казённый… Там людей не держат. |