Изменить размер шрифта - +
.

Город сгустился вокруг них подобно лесной чаще; здания сплелись вместе и стали такими же спутанными, как её волосы.

— Никакой свет не проникнет сюда, — шептала она ему. — Черно; всё черно.

Она попыталась улечься и притянуть его с собой, к земле, но он вскричал:

— Живо, церковь! — и окунулся в неприметное здание, напоминающее коробку, ища чего-то большего, чем только облика святости.

Внутри, однако, скамейки было полны Гиацинтами, молодыми и старыми, Гиацинтами, носящими бесформенные синие костюмы-двойки, фальшивый жемчуг и маленькие шляпки-таблетки с марлевыми вуалями, Гиацинтами в длинных, девственно-белых ночнушках, Гиацинтами всевозможных мастей, и все они громко пели: Спаси меня, Иисус; затем они заметили Чамчу, оставили свою духовность и принялись орать в самой бездуховной манере: Сатана, Козёл, Козёл! — и прочее в том же духе. Теперь стало ясно, что Гиацинта, с которой он вошёл сюда, смотрела на него новыми глазами, точно так же, как он смотрел на неё на улице; что она тоже стала видеть нечто, причиняющее ей боль; и, видя отвращение на этом ужасно заострённом и тёмном лицо, он позволил себе взорваться.

— Хубшис, — проклял он их — почему-то на давно отвергнутом родном языке. Хулиганьё и дикари, назвал он их. — Мне жаль вас, — произнёс он. — Каждое утро вам приходится смотреть на себя в зеркало и видеть, озираясь, тьму: пятно, доказательство того, что вы — нижайшие из низких.

Затем они окружили его, эта Гиацинтовая конгрегация; его собственная Гиацинта теперь затерялась среди них, неразличимая — скорее не личность, но женщина-вроде-них, — и он забился в ужасе, жалобно блея, бегая по кругу, ища дорогу наружу; пока не понял, что страх его противников сильнее их гнева, и тогда он поднялся в полный рост, распростёр руки и заорал дьявольским голосом, отправив их носиться по полу и прятаться за скамейками, пока сам он, весь в крови, но не согбен, покидал поле битвы.

Сновидения располагают вещи своим собственным образом; но Чамча, ненадолго пробуждённый биением своего сердца, сменившимся очередным взрывом синкопы, с горечью осознавал, что кошмар был не так уж далёк от истины; дух, во всяком случае, был прав. «Какая Гиацинта была последней?» — подумал он и растворился снова. — Чтобы дрожать в холле собственного дома, пока, уровнем выше, Нервин Джоши отчаянно спорил с Памелой. С моей женой.

И когда Памела из сновидения, вторя реальной слово в слово, отвергла своего мужа сто и один раз, его не существует, этого не может быть, Мервин оказался столь добродетелен, что помог, отбросив в сторону любовь и желание. Оставив за спиной плачущую Памелу (Ты посмел притащить это обратно сюда! — кричала она с верхнего этажа — из логова Саладина), Нервин, укутав Чамчу в овчину и одеяло, вёл его, ослабевшего, сквозь полумрак, к Шаандаар-кафе, обещая с наивной добротой: «Всё будет хорошо. Вот увидишь. Всё будет просто прекрасно».

Когда Саладин Чамча пробудился, память об этих словах наполнила его горьким ожесточением. Где Фаришта, думал он. Этот сукин сын: держу пари, с ним сейчас всё в порядке.

Это была мысль, которая вернула его к реальности, с экстраординарным результатом; через мгновение, однако, он принялся поджаривать другие идеи.

Я зло во плоти, подумал он. Он должен был столкнуться с этим. Так или иначе, это произошло, и это нельзя было отрицать. Я теперь не я, или — не только я. Я — воплощение несправедливости, ненависти, греха.

Почему? Почему я?

Какое зло он совершил — какую мерзость он может совершить?

За что он — он не смог избегнуть этого понятия — наказан? И, продолжив мысль, кем? (Я придержу язык.)

Разве не следовал он собственным идеям относительно добра, разве не стремился заслуживать восхищения, посвятив всю свою волю, граничащую с одержимостью, завоеванию Англии? Разве не упорно он трудился, разве не избегал проблем, разве не стремился стать новым? Усердие, чистоплотность, умеренность, самодостаточность, доверие к себе, честность, семейная жизнь: чем было всё это, если не моральным кодексом? Его ли виной было то, что они с Памелой были бездетны? В ответе ли он за генетику? Не могло ли быть, в эти перевёрнутые годы, что он преследовался — судьбой, так он согласился называть агента преследования — именно за его стремление к «добру»? Что теперь такое стремление считается заблуждением, даже злом? Тогда как же жестока эта судьба, чтобы добиваться его отвержения самым миром, о котором он так решительно заботился! Как безжалостна, чтобы вышвырнуть его за ворота города, давно, как он полагал, принявшего его! Какая скупая в этом недальновидность — швырнуть его обратно на грудь его народа, от которого он столь долго чувствовал свою оторванность!

Тут нахлынули мысли о Зини Вакиль, и он — виновато, невротично — смахнул их обратно.

Быстрый переход