— Генри умер в первую зиму дома. Потом не случилось ничего. Война. Конец. — Она помолчала. — Уменьшиться до этого, после той необъятности. Это непереносимо. — И, после новой паузы: — Всё сжимается.
Лунный свет изменился, и Джабраил почувствовал, как вес его исчезает столь быстро, будто он смог бы проплыть под потолком. Роза Диамант лежала неподвижно, закрыв глаза; её руки покоились на скомканном покрывале. Она выглядела: нормально. Джабраил понял, что не осталось ничего, мешающего ему выйти за дверь.
Он осторожно спустился вниз, его ноги всё ещё немного дрожали; обнаружил тяжёлое габардиновое пальто, некогда принадлежавшее Генри Диаманту, и лёгкую серую фетровую шляпу, внутри которой имя Дона Энрико было собственноручно вышито его супругой; и удалился, не озираясь назад. В миг, когда он выбрался наружу, ветер подхватил его шляпу и отправил её скакать вниз по берегу. Джабраил погнался за ней, поймал её, вернул обратно. Лондон-шариф, я пришёл сюда. Город был в его кармане: География-Лондон, вся эта ловчая метрополия от А до Я.
«Что делать? — думал он. — Позвонить или не позвонить? Нет, едва появившись, позвони и скажи: бэби, твоя мечта сбылась, со дна морского в твою постельку, потребуется нечто большее, чем авиакатастрофа, чтобы удержать меня вдали от тебя. — Ладно, может быть, не совсем это, но слова с тем же эффектом. — Да. Неожиданность — лучшая политика. Алли-биби, шепчу тебе».
Затем он услышал пение. Оно звучало со стороны старого лодочного домика с одноглазым пиратом, нарисованным снаружи, и песня была иностранной, но знакомой: песня, которую часто напевала Роза Диамант, и голос тоже был знаком, хотя немного отличен, менее дрожащий; более молодой. Дверь эллинга неведомым образом распахнулась и захлопала на ветру. Он пошёл на песню.
— Сними своё пальто, — сказала она.
Она была одета, как в день белого острова: чёрная юбка и ботинки, белая шёлковая блуза, простоволоса. Он расстилает пальто на полу эллинга, его ярко-алая подкладка пылает в тесной, залитой лунным светом комнатушке. Она стоит среди беспорядочных деталей английской жизни: сверчок в углу, пожелтевший абажур, миниатюрные вазы, складной столик, сундук; и протягивает к нему руку. Он глядит в её сторону.
— Как ты можешь любить меня? — шепчет она. — Я настолько старше тебя.
3
Когда они стащили с него пижаму в безоконном полицейском фургоне и он увидел толстые, сильно вьющиеся тёмные волосы, покрывающие его бёдра, Саладин Чамча второй раз за ночь испытал потрясение; на сей раз, однако, он начал истерично хихикать, заражённый, возможно, непрекращающимся весельем своих похитителей. Эти три иммиграционных офицера были в особо приподнятом расположении духа, и особенно один из них — пучеглазый парень, чьё имя, как оказалось, было Штейн, — «рас-паковывавший» Саладина с весёлым криком: «Время открытий, Паки; давайте посмотрим, из чего ты сделан!» Красно-белые полосы протянулись от протестующего Чамчи, который полулежал на полу фургона, удерживаемый двумя парами крепких полисменов за обе руки и ботинком пятого констебля, твёрдо установленным на его груди, и чьи протесты потонули в общем радостном шуме. Его рожки продолжали бить, раскачиваясь из стороны в сторону, по неприкрытому ковриком полу или голеням полицейских (в этом последнем случае он получал справедливые оплеухи от, понятное дело, сердитых правоохранительных офицеров), и в итоге он находился в самом паршивом расположении духа, которое только мог припомнить. Однако, когда взгляд его падал на то, что находилось под позаимствованной в домике Розы пижамой, он не мог помешать этому нелепому хихиканью прорываться сквозь зубы.
Его ляжки стали необычайно широкими и мощными, а также непостижимо волосатыми. |