Изменить размер шрифта - +
Я знаю, чему научился на них, и потом смог употребить это с большой пользой. В общем, за десять лет поисков были написаны сборники рассказов („Дерево ночи“, „Воспоминания об одном Рождестве“), эссе и портреты („Местный колорит“, „Наблюдения“, то, что вошло в книгу „Собаки лают“), пьесы („Голоса травы“, „Цветочный дом“), киносценарии („Победить дьявола“, „Невинные“) и много конкретной публицистики — по большей части для „Нью-Йоркера“.

С точки зрении моего художественного развития самым интересным в этот второй период было то, что появилось сначала в виде статей в „Нью-Йоркере“, а потом в виде книги „Музы слышны“. В ней рассказывалось о первом культурном обмене между СССР и США — гастролях черной американской группы с оперой „Порги и Бесс“ в 1955 году. Я задумывал ее как короткий комический „невымышленный роман“ — первый такого рода.

За несколько лет до этого Лиллиан Росе опубликовала „Картину“ — повествование о съемках фильма „Алый знак доблести“; с коротким монтажом, хронологическими перебросами назад и вперед, оно само было как фильм, и, читая его, я задумался: что было бы, если бы автор отказался от жесткой линейной дисциплины прямого репортажа, а обращался бы со своим материалом как с вымышленным, — выиграла бы от этого книга или проиграла? И решил: если подвернется подходящий сюжет, попробую. „Порги и Бесс“ и Россия среди зимы казались подходящей темой.

„Музы слышны“ получила превосходные рецензии; даже те, кто был не расположен ко мне, отнеслись к ней благосклонно. Но особого внимания она не привлекла и продавалась неважно. Тем не менее для меня она стала важным событием: пока я писал ее, я понял, что, кажется, нашел выход из главного своего творческого затруднения.

Вот уже несколько лет меня все больше увлекала журналистика как самостоятельная художественная форма. На то были две причины. Во-первых, мне казалось, что после 1920-х годов в прозе и вообще в литературе никаких подлинных новаций не было. Во-вторых, журналистика как форма искусства была девственной территорией по той простой причине, что очень немногие художники слова занимались повествовательной журналистикой, а если и занимались, то в форме очерков о путешествиях или автобиографий. „Музы слышны“ направили мою мысль совсем в другое русло: я хотел написать журналистский роман, нечто масштабное, обладающее убедительностью факта, непосредственностью воздействия, как фильм, глубиной и свободой прозы и точностью поэзии.

Только в 1959 году какой-то таинственный инстинкт направил меня к подходящему сюжету — малоизвестному делу об убийстве в отдаленной части Канзаса, и только в 1966-м я сумел опубликовать то, что получилось, — „Хладнокровное убийство“.

В одном рассказе Генри Джеймса — по-моему, в „Среднем возрасте“ — некий писатель в сумерках зрелости сетует: „Мы живем во тьме, мы делаем, что можем, остальное — безумие искусства“. Или что-то в этом роде. Мистер Джеймс выразился точно, он сказал правду. И самая темная часть тьмы, самая безумная часть безумия — неизбежность постоянного риска. Писатели, по крайней мере те, кто рискует, кто готов идти до конца, имеют много общего с другой разновидностью одиночек — людьми, которые зарабатывают бильярдом или картами. Многие считали меня сумасшедшим из-за того, что я шесть лет странствовал по равнинам Канзаса; другие отвергали саму идею „невымышленного романа“ и объявляли ее недостойной „серьезного“ писателя. Норман Мейлер охарактеризовал ее как „отказ воображения“ — подразумевая, видимо, что романист, должен писать о чем-то воображаемом, а не о чем-то реальном.

Да, это было похоже на игру в покер с крупными ставками, потому что шесть мучительных лет я не знал, есть у меня книга или нет.

Быстрый переход