Количество пострадавших во дворе давно перевалило за двести. А когда совсем стемнело, она вернулась.
– Девушка? Та странная девушка?
– Да. Появилась так же незаметно и неожиданно, как прошлой ночью. Грохот артиллерии за стенами города к тому времени стих. Я догадался, что союзники готовятся к последнему, решающему, марш‑броску в направлении Сиены. И молился о том, чтоб нас пощадили, но не слишком надеялся на это. И вот во дворе настала тишина, лишь изредка раздавались крики и стоны раненых.
Я услышал, как прошуршало мимо меня платье. Сам я в это время делал операцию танкисту из Штутгарта, которому снесло половину челюсти. Обернулся и увидел: это она, вчерашняя девушка, смачивает полотенце в ведерке со свежей водой. Она улыбнулась мне, а потом стала ходить вдоль рядов лежавших на земле раненых, опускаться на колени, вытирать им лбы, нежно прикасаться к ранам. Я крикнул ей, чтоб не трогала повязки, но она словно не слышала, молча продолжала свое дело.
– Это была та самая девушка? – спросил американец.
– Да, та самая. Только на этот раз мне удалось заметить то, чего не заметил прошлой ночью. На ней была не накидка, а некое подобие монашеского облачения. И тут я понял, что пришла она из одного из монастырей, находившихся в Сиене. А на груди, на бледно‑сером фоне, был вышит более темной нитью какой‑то знак. Приглядевшись, я увидел, что это христианский крест, но только немного необычный. Одна из перекладин креста была сломана и свисала под углом в сорок пять градусов…
С огромной площади вновь донесся рев толпы, воспарил над черепичными крышами. Знаменосцы закончили свое выступление, и теперь по площади, по песчаному кругу, вели под уздцы десять лошадей. С уздечками, но без седел, участникам скачек предстояло проскакать на их ничем не покрытых спинах. Перед судейской трибуной возвышался флагшток с Палио, тем самым, за обладание которым им предстояло бороться под громкие крики толпы. Жена туриста поднялась со скамьи и пощупала забинтованную лодыжку.
– Думаю, что смогу идти, правда, медленно, – проговорила она.
– Еще несколько минут, дорогая, – сказал ей муж. – И обещаю, мы пойдем на площадь и присоединимся к веселью. Как прошла вторая ночь? – обернулся он к хирургу.
– Я прооперировал остающихся двадцать человек, последних раненых немцев. Потом взял новые медикаменты и бинты и вернулся к тем, кем занимался вчера, пытался облегчить их положение. Ведь теперь у меня был морфий. Антибиотики. И я мог хоть немного облегчить страдания тем, кому все равно предстояло умереть.
– И кто‑то из них умер?
– Никто. Они побывали на грани смерти, заглянули ей прямо в глаза, но ни один из них не умер. В ту ночь. И всю эту ночь напролет между ними расхаживала молодая монахиня, молчала, не произносила ни слова, лишь улыбалась, смачивала им лица свежей колодезной водой, бережно прикасалась к ранам. Они благодарили ее, некоторые тянули руки и пытались прикоснуться хотя бы к краю ее платья. Но она лишь улыбалась, уворачивалась и двигалась дальше.
На протяжении целых суток я жевал таблетки бензедрина, чтоб не заснуть. Но к утру, когда увидел, что сделал все, что мог, а запасы медикаментов снова иссякли, увидел, как санитары спят вповалку, привалившись к стене, а халат, руки и лицо у меня забрызганы кровью, я уселся за операционный стол. Тот самый стол, за которым некогда ела итальянская семья; уселся, обхватил голову руками и отключился. Разбудил меня один из санитаров – тряс за плечо. Солнце уже взошло. Он где‑то раздобыл походный котелок, полный настоящего итальянского кофе, и подогрел его на костре. То была самая потрясающая чашка кофе, которую мне довелось выпить в жизни.
– А девушка? Монахиня?
– Ушла.
– Ну а раненые?
– Я обошел двор. |