Изменить размер шрифта - +
И нам чудились миллионы залпов, слившиеся в зарницы над русоволосыми солдатскими головами, над зелеными шлемами танков, плывших по земле. Увидеть бы эту землю; ожегши щеки, опалив брови, увидеть хоть бы пламя над ней, идти бы по бесконечным полям, лишь бы за спиной побольше оставалось этой земли…
 
— По-иному воюем теперь, — сказал как-то Дроздов. — Раньше, бывало, думали: откуда сила такая у немца, кто ж его остановит и когда? А начали вот с открытыми глазами действовать. Правильно я говорю?
 
С вопросом он обратился ко мне, но именно в эту-то минуту я задумался о другом.
 
Ловать-река, синие берега…
 
Днем позже я рассказал Дроздову о Наденьке, не назвав ее по имени. Память моя была золотым мостом в странные, далекие ночи. Тростник, теплый песок, серебряная от светлого неба и звездной пыли вода в заводи; птица та, Наденькина птица… Дроздов, выслушав меня, сказал, что все это вздор.
 
Стал ли я думать о Наденьке реже? Нет, наверное. Человек бывает разным. Так уж получилось, что в долгие дни — в сушь, а чаще в дожди, когда в лугах нестерпимо синели цветы, а своды церквушки медленно летели под казавшимися неподвижными облаками, — я становился другим. Воспоминания сделались частью меня самого, они то высвечивались вдруг в моей голове с несказанной ясностью, то гасли на время, точно засыпая.
 
Мокрые свежие колокольчики мы дарили Женечке Спасской, которая ухаживала за нами в госпитале. Сероглазая и стройная, она была такой красивой, что влюбляться в нее не имело смысла. Но осталось видение женских глаз, их доброта и строгость, реже — лукавство, но главное доброта, которую потом учишься замечать в других глазах, в другие годы. А перед ней ведь, и робея и восхищаясь, часто и назойливо возникали две совсем неважнецкие фигуры в больничных халатах — инвалид на костылях и двадцатилетний мальчик с ненужно большой охапкой мокрых синих цветов…
 
Однажды, когда мы играли с Дроздовым в шахматы, я спросил его:
 
— Глеб Валентинович, вы когда-нибудь видели тростник? Только при очень легком ветре.
 
— Кажется, да. А что?
 
— Вопрос простой: почему качаются стебли? Не гнутся, заметьте, не приклоняются к воде, а качаются. Даже при слабом, постоянном ветре.
 
— Ну и почему же?
 
— Не знаю. Но кажется, они похожи на маятник. Только ведь вот подвесьте обычный маятник у открытой форточки — и не будет ничего такого…
 
— Маятники разные есть. Маятник Фроуда раскачивается даже без толчков, нужно только повесить груз на вращающуюся ось. Это совсем обычный маятник, груз — блюдце, только наверху кольцо, и продето оно в стержень, а тот крутится. И с постоянной скоростью притом… Что, к своим захотелось? На Ловать-реку, а?
 
Он еще спрашивал. Только вот слово "свои" звучало как-то еще не совсем привычно. Свои… Да нет. Так, пожалуй. Все свои, даже те, кого я недолюбливал.
 
…Кто-то рассказал мне о записке, приколотой булавкой к стволику березы у околицы. На неизвестной мне, но своей дороге, у неизвестного, но своего села девичья, своя рука оставила листок из ученической тетрадки: "Дорогие бойцы! Нас гонят в рабство. Спасите". Тогда, в госпитале, я еще не знал, что все бойцы моей части — и Женя Спасская, и раненые в госпитале, и военный инженер капитан Дроздов — так и останутся своими, близкими людьми, о ком помнить буду всегда. Всегда, хотя раньше "свои" и "близкие" я понимал немного иначе.
Быстрый переход