Изменить размер шрифта - +

— Что же «теперь»? — спросил меня Глумов угрюмо.

— Зла я не делаю! зла!

— Христос с тобой!

— Да, но ведь и это… Что же, наконец, остается нам? при чем мы стоим? что нам делать?

— Жить — вот и все. Если жизнь привязалась и не отпускает тебя — ну, и живи. Удивляй мир отсутствием поступков и опрятностью чувств. Тоскуй, стыдись, тяготись жизнью, но живи в четырех стенах и в чужие существования не впутывайся. Наблюдай эти существования, но буде чего не понимаешь в них, то не огрызайся и не глумись, а говори прямо: я этого не понимаю! живи!

На этом слове мы расстались.

К сожалению, я не последовал совету Глумова и впутался. В ближайший же праздничный день, после посещения Алексея Степаныча, я отправился на Пески и, часу во втором, не без тревоги звонил у подъезда знакомого одноэтажного деревянного домика. Но, по беззаботному виду, с которым прислуга отворила мне дверь, я догадался, что все семейство Молчалиных налицо и что, следовательно, тревога моя напрасна.

— Вот и чудесно! — встретил меня Алексей Степаныч, — теперь уж я вас не выпущу. Спасибо, мой друг, спасибо! Ведь и вы… да, голубчик, помню я, очень помню, какое вы намеднись участие приняли! И готовность вашу и заботливость… много, очень много вы меня облегчили! А вода у вас какая… лакомство, а не вода! У нас вот на Песках все как-то Лиговкой припахивает, а в ваших краях — прекрасная, прекраснейшая вода!

Алексей Степаныч обнял меня и поцеловал в обе щеки.

— Стало быть, все благополучно?

— Как вы тогда сказали, что беспокоиться преждевременно, — так и оказалось! Слава богу! слава богу! слава богу!

Действительно, фигура Алексея Степаныча дышала спокойствием, так что от тревоги «того дня» не осталось и следа. Лицо пополнело и посветлело; грудь и живот приняли обычную слегка дугообразную форму; стан выпрямился, голова несколько откинулась назад, как у человека, который вполне понимает, что сегодня праздник, в продолжение которого он сам себе господин.

— Пустяки! — прибавил он с таким жестом, в котором я усмотрел даже некоторое посягательство на молодечество.

— Ну, и отлично. Во всяком случае, я очень рад, что все объяснилось.

— Разумеется, пустяки! — повторил он. — Молодой человек… важность какая, сделайте милость!.. Ну… поняли!

— Отпустили, значит… безо всего?

— Даже без всякого умаления. Нынче, впрочем, с чем-то нибудь не отпускают. Или совсем, или безо всего. Такая, значит, метода принята. А вам все-таки — я вот как благодарен! Пожалели вы меня, старика, побаловали! Вот и господин Глумов тоже — большое, большое участие принял.

— Очень рад. Так, стало быть, мешать мне вам нечего; вам, по случаю счастливого исхода дела, и без посторонних теперь хорошо. Прощайте.

— Ни-ни, и не думайте. У нас уж обед почти на столе. Что ж такое! Мы рады — отчего же и вам с нами не порадоваться!

Одним словом, как я ни отпрашивался, старик настоял, чтобы я остался обедать и увел меня в кабинет.

— Только вы уж сделайте милость, любезный друг, — прибавил он дорогой, — об происшествии-то нашем не напоминайте. Ведь Павел-то Алексеич недотрога у меня — недолго и разбередить! Нынче же промежду публики гаду много развелось; вместо того чтоб мирком да ладком — только и слышишь: мальчишка! негодяй! Вот он, Павел-то Алексеич, и настораживает уши!

— Конфузится?

— Да как сказать? В первые два-три дня, как явился к нам — точно, что был будто не в себе… Да ведь у меня в доме насчет этого — дисциплина! Чтобы ни слова, ни полслова, ни гугу! Теперь, кажется, обошелся.

Быстрый переход