Мы и свободу любим на греческий и римский манер: чтобы амфора была, вино сиракузское лилось, а мы бы мудро беседовали. Даже смерть мы представляем себе в красивой форме: по образцу смерти Тразеи Пета, с разговором, в кругу друзей, о непрочности земных благ и с восклицанием, в виде заключения: хвала Юпитеру-Освободителю.
Увы! Нынче нет ни амфор, ни сиракузского вина, ни красивой смерти, ни даже Юпитера-Освободителя. Нынешняя жизнь, даже в запросах своих, воплотилась в какие-то странные формы, чуждые светотеней, аляповатые, грубые, почти циничные. Хотелось бы порой сказать ей слово сочувствия, а внутри так и колышется: фуй! Гадливость, коли хотите, инстинктивная, но, благодаря беспрерывному возбуждению, очень легко переходящая в привычку, в страх.
Вот этот-то страх и есть то общее, что приравнивает нас к Тугоуховским, Молчалиным и проч. Не в том дело, что мы не тех результатов боимся, которых боятся они, а в том, что и мы и они ждем своих различных результатов из одного и того же источника. Поэтому, хотя мы выражаем наше отношение к современности несколько иначе, нежели Тугоуховские и Молчалины, но разница лежит скорее в форме, нежели в сущности.
Поэтому же ничего у нас ясного не выходит, да и не ждет от нас никто ничего. Мы и скорбим, и стыдимся, и к смерти взываем, а нам говорят: уйдите с глаз долой! живите или умирайте, — как вам угодно, но только там, в своих углах. Это очень больно, но средств к уврачеванию этой боли, кажется, не предвидится. Что бы мы ни говорили, какой бы «обмен мыслей» ни предпринимали — все-таки в результате окажется: «ина слава луне, ина слава звездам». Разве это разговор? Нет, правду сказал Глумов: живи и удивляй мир отсутствием поступков и опрятностью чувств. И еще: не глумись, а говори прямо: не понимаю! Да, только это и остается.
Не успел я мысленно произнести имя Глумова, как почувствовал, что кто-то берет меня за локоть.
Оглянулся — он!
— Пари держу, что у Молчалина был?
— Да, был.
— Ну, и что ж?
Я рассказал все по порядку, ничего не утаивая и не прибавляя.
— И поделом, — рассердился на меня Глумов, — малодушный ты человек, вот что! Говорено было тебе, что нашему брату не с проповедью выходить пристойно, а сидеть в углу и молчать! Да тебя, впрочем, не убедишь! Вот и теперь, чай, придешь ты домой, сядешь за стол и скажешь себе: а ну-тка, благословясь, я этюд о «новых людях» настрочу! Не хорошо, не моги!
КНИГА О ПРАЗДНОШАТАЮЩИХСЯ
ГЛАВА 1
Я сидел дома и, по обыкновению, не знал, что с собой делать. Чего-то хотелось: не то конституции, не то севрюжины с хреном, не то взять бы да ободрать кого-нибудь. Заполучить бы куш хороший — и в сторону. А потом, «глядя по времю», либо севрюжины с хреном закусить, либо об конституции помечтать. Ах, прах ее побери, эту конституцию! Как ты около нее ни вертись, а не дается она, как клад в руки! Кажется, мильон живых севрюжин легче съесть, нежели эту штуку заполучить!
И что это за конституция такая, и для чего мне ее вдруг захотелось — право, и сам не знаю. Будет ли при этой конституции казначей? — мелькало у меня в голове. Коли будет — ну, тогда, конечно… Ах, хорошо бы этакую должность заполучить! Образ казначея при конституции минут с десять неясно, словно изморозь, кружился перед моими глазами и так приятно на меня действовал, что я даже потянулся. Вот при уложении о наказаниях нет казначея — оттого, может быть, оно и дано нам. А, впрочем, конституция… ведь это и есть уложение… а мы-то тоскуем!
Я человек культуры, потому что служил в кавалерии. И еще потому, что заказываю платья у Шармера и обедаю по субботам в Английском клубе. Там всё культурные люди обедают. Нынче в Английском клубе, впрочем, всё чиновники преобладают. |