Не начальство стесняет — оно, напротив, само неустанно хлопочет — стесняет сама жизнь, пропитанная ингредиентами крепостного права. Что может начальство противу разнообразных и всемогущих влияний, которые, подобно бесчисленным электрическим токам, со всех сторон устремляются к одному центру — литературе? что может оно, ввиду громов, готовых разразиться каждоминутно и неведомо по какому поводу? что может оно, наконец, ввиду того литературного распутства, которое ревниво комментирует мысль противника, а по временам не откажется и прилгать?
Вот почему покойный Коршунов никогда не роптал на литературное начальство, хотя, как человек грешный, иногда и любил ввести его в заблуждение.
— Поддержать, брат, нас некому — вот в чем беда! — сколько раз говаривал он мне, — читатель у нас какой-то совсем особенный, словно не помнящий родства: ни любовь его, ни негодование — ничто в грош не ставится!
Когда я напоминал об этих словах покойного, то все опять принялись разыскивать, из каких элементов состоит русская читающая публика. Перечисляли, перечисляли (выходило как-то удивительно разношерстно по внутреннему содержанию и однообразно по костюму) и в конце концов опустили руки. В заключение рьяный оратор, который так красноречиво говорил о писательских жертвоприношениях, каким-то болезненно-надорванным голосом крикнул:
— Читатель! русский читатель! защити!
Но возглас этот потерялся в шуме деревьев, охраняющих Митрофаниевское кладбище.
Мы были у цели. Церковь была полна народа и гробов. Гробы были почти сплошь бедные, только одна усопшая раба божия Пулхерия, 1-й гильдии купчиха, смиренно возвышалась на катафалке, против самого алтаря, в богато изукрашенной домовине. По ее поводу за обедней пели «хорошие» певчие, и, благодаря этому обстоятельству, и Пимен воспользовался сладкогласным пением. Мы скромно поставили нашего друга поодаль и терпеливо ожидали очереди. Нашелся добрый батюшка из недавно кончивших курс, который посвятил себя умершему литератору и сказал, по поводу этой смерти, увенчавшей отверженное существование, отличнейшее, полное глубокого сострадания слово. О, Пимен! если бы ты мог из своей домовины слышать эти простые, полные любви слова, ты, наверное, по великой своей скромности, воскликнул бы: батюшка! я человек маленький, и, право, рисковать из-за меня…
Наконец мимо нас пронесли с парадом усопшую 1-й гильдии купчиху Пулхерию, и церковь мало-помалу начала пустеть. Вынесли и мы своего покойника, шли довольно долго между рядами памятников и решеток и наконец нашли уголок, в котором готова была свежая могила. Через полчаса все было кончено.
С кладбища мы зашли было в одну из ближайших кухмистерских, где обыкновенно устраиваются поминальные торжества, но минут с пять потолкались перед буфетом, поглазели на собравшуюся публику и, не совершив возлияния, разбрелись по домам.
Я знал Коршунова довольно хорошо. Это был человек всецело литературный, живший одною жизнью с русской литературой, не знавший никаких интересов, кроме интересов литературы, не вкусивший ни одной радости, которая не имела бы источником литературу. Он с жадностью следил за всеми подробностями литературного движения, за всякою литературной полемикой; он ничего не знал, ни с чем не хотел иметь общения, кроме литературы. Ныне этот тип мало-помалу исчезает, но еще в недавнее время таких людей встречалось достаточно. Я не могу сказать наверно, насколько ценны и существенны были интересы, их волновавшие, но наверно знаю, что, только благодаря их горячей преданности, их беззаветной, не поддавшейся никаким невзгодам любви, их самоотверженному долготерпению, русская литература не прекращала своего существования.
Эти люди на весь мир смотрели лишь постольку, поскольку он представлял материал для литературного воздействия. Многие, даже в то глухое время, над этим посмеивались. |