Что, ежели и он принадлежит к тому бесчисленному сонмищу Ивановых, Федоровых, Гавриловых и проч., которые неприхотливо прозябают при всяком проезжем шляхе и с которыми можно поступить по вдохновению, то есть или воспользоваться ими, как составною частью букета, или просто сорвать, понюхать и бросить?
Оставалось, впрочем, в запасе одно утешение: Ивановы и Гавриловы — люди бесцветные, индифферентные, а он заведомый либерал. Следовательно, когда либеральные начинания восторжествуют, то без него не обойтись… Но тут его мысль как-то сама собой останавливалась, словно встречала какое-то совсем забытое соображение. Чего он, однако ж, желает? Торжества либерализма? Но разве либерализм уже не торжествует? разве того, что есть, — мало? разве желать либерализма большего и сугубого не значит просто напросто желать разнузданности страстей?
То-то вот оно и есть…
Он начал взвешивать и соображать и, как человек солидный, не замедлил прийти к убеждению, что все, что требуется, уже есть и что дальнейшие ожидания свидетельствуют лишь о прихотливой затейливости нетвердого ума. Следовательно, он был тогда неправ. И тогда был неправ, когда, по поводу того или другого назначения, испускал фрондирующее мычание, и тогда, когда, по поводу какого-нибудь административного мероприятия, либерально восклицал: эге! А ежели он был неправ (теперь он уже сознавал это не токмо за страх, но и за совесть), то что же мешает ему исправиться, воссоединиться, сжечь «знамя» в печке, одним словом, раскаяться? Но тут его мысль опять прерывалась, и притом без всяких объяснительных мотивов, самым оскорбительным образом.
— Ну, нет, mon cher! — говорил он себе с ироническим злорадством, — шалишь! Теперь твоему раскаянию уж не поверят… не так-то просты! Теперь хоть ты источники слез пролей — и тогда скажут, что это крокодиловы слезы!
Подумавши это, он, однако ж, слегка покраснел и даже тревожно оглянулся вокруг, как бы опасаясь, чтоб Пафнутьев не сделался свидетелем его маловерия.
Как бы то ни было, но не едет департаментский курьер… да и не приедет!!
Как нарочно, лето в этом году выдалось из ряда вон скучное. Наиболее короткие знакомые, словно сговорившись, разъехались раньше обыкновенного, и, вдобавок, кто за границу, кто в дальнюю деревню, так что всякая надежда около кого-нибудь пощечиться исчезла безвозвратно. Каширин вспомнил, что где-то на Песках, в Слоновой улице, живет титулярный советник Каверзнев, у которого он когда-то воспринимал от купели сына. Чуть-чуть было он не решился направить свои стопы к нему: приехал, мол, к крестному сыну запросто хлеба-соли отведать, но подумал немного и отложил свое намерение. Не потому, чтоб он был прихотлив насчет еды, но потому, что аппетит покуда еще не одержал победы над совестливостью.
Волей-неволей пришлось коротать время одному. Скука была страшная, пожирающая; день, и без того длинный, в одиночестве казался нескончаемым. С трудом успеешь сбыть утро, как уже со страхом помышляешь о предстоящем вечере. Каширин начал усиленно играть на piano mécanique и ежедневно переигрывал по нескольку раз все пьесы репертуара. На его несчастье, и Пафнутьев временно умолк, так что и рукописных «лепт» не оказывалось. В этой крайности он предпринял ходить к Доминику, где часа полтора или два просиживал в бильярдной, наблюдая за чудесами клапштосов и карамболей, но и тут случился скандал. Так как Филип Филипыч ничего не потреблял, а следовательно, и не расплачивался, то, после нескольких посещений, гарсоны стали перешептываться между собой, подозрительно кивая в его направлении. И вот однажды, когда он уже взялся за ручку двери, чтоб выйти на улицу, один из гарсонов подошел к нему и учтиво пригласил заплатить за съеденный пирог. Каширин пирога не ел (он даже, по изнеженности своей, не понимал, как можно что-нибудь есть у Доминика), однако протестовать не решился, вынул гривенник и заплатил. |