Даже старик Монументов начал прятаться от него и требовал, чтоб ему приносили обед в мезонин. Из человека бесконечно доброго Каверзнев, в каких-нибудь два-три месяца, сделался угрюмым и раздражительным. Людмила Петровна хотя наружно улыбалась, но внутри у нее тоже все клокотало. Эти простые и добрые люди смотрели на своих детей и со страхом думали: Каширин все съест! Однажды они решились на крайнюю меру: съели вареную говядину до обеда, а за обедом подали пустой суп и макароны; но Каширин и этого не понял или, лучше сказать, не хотел понять. К довершению всего, делаясь с каждым днем более и более наглым, Филип Филипыч и детям перестал возить гостинцы, так что и они вознегодовали.
Надо было быть очень робким и очень дисциплинированным, чтоб столько времени выносить терзания, которые выпали на долю Каверзнева. Мало того что Каширин объедал и опивал его, но, вдобавок, Здобнов и Косач открыто смеялись над ним…
— Он тебя и со всеми твоими потрохами купить и продать может, — говорили они, — а ты его шмандткухенами кормишь!
Однако ж и для самой беззаветной забитости бывают пределы, дальше которых идти некуда. И вот, дойдя до этих пределов, Каверзнев решился.
Однажды, когда Каширин всего меньше думал о разрыве и даже рассчитывал, что на будущее время ему и летом будет нескучно, он получил по городской почте письмо, в котором прочитал следующее:
«Ваше превосходительство!
Милостивый государь!
С стесненным сердцем я приступаю к настоящему письму, но, помилуйте! я человек недостаточный и притом семейный. Я очень хорошо понимаю, что посещения вашего превосходительства приносят нам честь, но ограниченность состояния даже и в сем не дозволяет нам наслаждаться, как бы того душевно желали. И притом, ваше превосходительство! постоянно выигрывая в карты, вы тем самым изволили отвратить от нашего семейства давних и преданных друзей, кои, будучи тоже состояния недостаточного, не в силах оного перенести, хотя бы и желали.
Ваше превосходительство! клянусь повторительно: с стесненным сердцем пишу настоящее письмо! Но взойдите в положение угнетенного отца и мужа и с свойственным вашему превосходительству великодушием простите приемлемой мною смелости!
С чувствами глубочайшего высокопочитания и несомненной преданности имею честь пребыть.
Вашего превосходительства,
милостивый государь!
покорнейший слуга
Илья Каверзнев».
К удивлению, Филип Филипыч отнесся к этому письму довольно спокойно. По-видимому, его скорее удивило не содержание письма, а его бессвязность и редакционные недостатки. Он всегда утверждал, что нынешнее поколение «не умеет писать» — и вот доказательство налицо!
— И это помощник столоначальника нацарапал! — воскликнул он с горечью, — такие ли в наше время помощники бывали!
Я знаю, что рассказ мой дошел до того кульминационного пункта, за которым необходимо следует катастрофа, а потом и естественное ее разрешение. Настоящие художники-беллетристы именно так и поступают: сначала постепенно завязывают узел, а потом постепенно его развязывают. Поэтому ничего нет мудреного, что и читатель, избалованный этими развязываниями и завязываниями, ждет от меня, что я поступлю с Кашириным решительно, то есть или женю его, или сделаю пьяницей, или, наконец, совсем уморю.
Ничего подобного я, однако ж, не сделаю, по причинам, вполне уважительным. Во-первых, я не имею претензии быть художником и ничего «из головы выдумать» не могу; во-вторых, я прошу принять во внимание, что герой моего рассказа — старик, и, в силу одного этого условия, не представляет достаточных элементов для завязываний и развязываний. Поэтому, и желая оставаться в согласии с истиной, я говорю прямо: каким образом Филип Филипыч вышел из своего последнего огорчения и перенес ли при этом какую-нибудь душевную или нравственную ломку — не знаю. |