У него много воображения и такая правдивость игры, интонации и жеста, какой я почти никогда не встречал в таком совершенстве. Нет ничего более приятного для глаз, чем искусство, ставшее природой».
Выступление Садовского с чтением «Разговора» предполагалось на вечере у Аксаковых 2 (14) февраля 1851 г. Тургенев сообщал об этом К. С. Аксакову 31 января (12 февраля): «Рукопись у меня — но Садовскому раньше пятницы утром нельзя». Однако чтение это не состоялось — возможно потому, что Тургенев не мог на нем присутствовать. Откладывая намеченное свидание до другого раза, Тургенев писал 2 (14) феврали С. Т. Аксакову о недовольстве Н. М. Щепкина, издателя альманаха, тем, что «Разговор на большой дороге» получил слишком большую огласку до выхода «Кометы» в свет: «Сделайте одолжение, скажите от меня Садовскому, что Щепкин просит его убедительно никому не давать и не показывать моей статьи — это запрещено прежде общей подписи ценсора — да и вообще он бы этого не желал».
Чтение «Разговора» состоялось в доме Аксаковых через несколько дней, но Тургенев и на этот раз не мог к ним приехать. Самая же «сцена», даже в исполнении П. М. Садовского, не произвела на слушателей большого впечатления. «Мысль не без достоинства, — писал о „Разговоре на большой дороге“ С. Т. Аксаков 6 февраля 1851 г., — отношения дрянного и в то же время довольно доброго помещика к дворовым людям; но скотина камердинер и философ кучер с тройкой лошадей и своими о них разговорами — денной грабеж Гоголя. К тому же, несмотря на некоторое дарование, Тургенев человек не русский, а иностранец, с любовью и любопытством изучающий русский народ; он набрался туземных орловских выражений и нанизал их на свою драматическую нитку: вышли, буквы без духа» (Рус Мысль, 1915, № 8, с. 129–130).
Суждениям С. Т. Аксакова близки и первые отклики на новую «сцену» Тургенева, появившиеся в славянофильской печати. «Было бы совершенно несправедливо назвать „Разговор на большой дороге“ недостойным г. Тургенева, — замечал в „Москвитянине“ Аполлон Григорьев. — Печать таланта лежит на всем, что он пишет, лежит на самых неудачных очерках, как мы несколько раз замечали: ее нельзя не признать также и на „Разговоре“, несмотря на недостатки, на незрелость этой сцены, на немилосердное и совершенно бесполезное искажение языка, на избитость лиц лакея и кучера, точь-в-точь скопированных с Селифана и Петрушки „Мертвых душ“. Недостатки сцены — именно эти самые. Г-н Тургенев принял в ней довольно странную манеру снабжать русского человека разными нескладными или исковерканными словами, которые, может быть, и случалось раз услыхать автору от которого-нибудь из кучеров или лакеев, но которые едва ли случается слышать. Так кучер Сели…, т. е. Ефрем — хотели мы сказать, — говорит у него: „никто за мной никаких операций не заметил“, „я от своего количества не отказываюсь“, „человек бывает натуральный, без образования, одним словом «похондрик»“». Протестуя против таких примитивных методов языковой характеристики «русского человека», А. Григорьев признал в то же время большим достижением Тургенева образ Михрюткина: «Михрюткин представляет собою, если хотите, соединение двух лиц в одном лице — Гамлета Щигровского уезда и известного всем зятя Ноздрева. Как Гамлет Щигровского уезда, он страждет дешевым: скептицизмом и весь разбит жизнию по наперед заданной теме, — как зять — он побаивается дражайшей половины, но это не мешает ему быть живым лицом, в котором вы узнаете, может быть, многих ваших знакомых. Это — тип чрезвычайно комический и вполне удавшийся г. Тургеневу» (Москв, 1851, ч. III, с. |