Изменить размер шрифта - +

 

 

Увы.

 

 

В тот самый день, когда изящный (но все же громоздкий) инструмент стал членом нашей семьи (о, сколько радости от долгого ожидания, суеты, сдавленных криков «Левее! Правее! Осторожно, угол!»), – о, сколько благоговения перед этим заморским чудом, распахнувшим черно-белую пасть, – сколько надежд (увы, не оправдавшихся)…

 

 

В тот самый день, когда, коснувшись гладких клавиш (сиреневая, томная – ля, нежно-голубая – си, – а до – похожа на долгий-долгий понедельник), я замерла, вслушиваясь в постукивания невидимых молоточков по невидимым струнам, – в тот самый день жизнь моя превратилась в сплошной понедельник.

 

 

Детство кончилось.

 

 

Но тогда, ведя в дом (буквально за руку) этого немолодого, с розовеющими залысинами и набрякшими красноватыми веками мужчину, я об этом не подозревала.

 

 

Прихрамывающие гаммы, зубодробительные этюды, велеречивые и торжественные полифонии, портрет красноносого недовольного мужчины с оплывшим лицом в неопрятной бороде и распахнутом на толстой груди халате, и напротив – портрет другого, степенного и округлого, с купеческим пробором в тусклых ровных волосах, уроки сольфеджио и музыкальной литературы, тоскливые сумерки, презрительный взгляд хориста, ненавистный третий ряд, в котором окажусь я единственная, с выжженным на лбу клеймом «альт», – все эти палочки и крючочки, скачущие перед глазами, дни и вечера, вечера и дни, а также… смятые трех (пяти и десяти) рублевки… они порхали, кружились, таяли в глубоком кармане светлого плаща моего первого учителя.

 

 

В школу меня брали сразу в третий класс, условившись, что первые два я пройду за пару месяцев с уважаемым Михаилом Аркадьевичем. Не вопрос!

 

 

– Не дадите ли авансом пять рублей? – смутившись, мама нашарила в сумочке бумажку и неловко протянула через порог. В следующий раз сумма аванса несколько возросла, но учитель так кланялся и шаркал ногами… От него странно пахло.

 

 

Все равно он хороший, – упрямо склонив голову, я продолжала уверять домашних, что лучше Михаила Аркадьевича…

 

 

И это несмотря на то, что во время уроков мне приходилось не дышать или дышать в сторону.

 

 

Пальцы его рук были толстоватые, неповоротливые. Точно клешни, двигались они по клавиатуре, исторгая звук странным царапающим движением. Звук был сухой, глухой, тусклый, как, впрочем, и унылые экзерсисы, которые нужно было пережить, чтобы дойти, наконец, до настоящей гармонии. Иногда с красноватого вислого носа моего учителя свисала прозрачная капля. Я терпеливо ждала, когда же она, наконец, сорвется и упадет, но она все не падала. Коричневая дужка очков была старательно заклеена скотчем, а воротник пиджака густо усыпан перхотью.

 

 

Вместе с Михаилом Аркадьевичем в дом вползали тяжелые запахи чуждого мира. Как будто кто-то распахивал комод, в котором нафталинные шарики, вещи, прожившие долгую насыщенную жизнь, кисловатый запах кожи, мыла, резкий, цветочный – одеколона и тоскливый, красноречивый – долгого безрадостного бытия.

 

 

Мне было жаль его.

 

 

В очередной раз одолжив десятку, учитель исчезал на неделю. Звонить было, как вы понимаете, совершенно некуда, и мы терпеливо ждали. Я открывала и закрывала нотную тетрадь, догуливала (не без удовольствия) последние сентябрьские дни.

 

 

***

 

 

– Я посланник небес, – немолодой мужчина в широченных брюках и светлом плаще, пристально смотрел на меня сквозь толстые мутные стекла старомодных очков.

Быстрый переход