Многобожник. Это хуже всего.
– Опомнись. Двадцать первый век на дворе.
Она запнулась, а потом робко, будто сама удивляясь собственной дерзости, попросила:
– Прими ислам.
У него на миг язык отнялся. От полной беспомощности он немощно попытался превратить все в шутку, сбить пафос – и натужно процитировал «Бриллиантовую руку»:
– Нет, уж лучше вы к нам…
Она даже не поняла. Он сообразил, что сморозил глупость. Возможно, пошлость. С тем же успехом можно было тщиться наладить контакт с жителями какой-нибудь Шестьдесят первой Лебедя, выстреливая им радиотелескопами анекдоты про Василь Иваныча.
– Зарина, но твой отец…
– Я не буду обсуждать его поступки, – глухо сказала она и отвернулась. – Я никогда не обсуждала их и никогда не стану. Он – мой отец. Но перед Всевышним каждый отвечает за свой выбор сам. Мне тоже надо будет отвечать, и за отца там не спрячешься.
Он не знал, что еще сказать. Что тут вообще можно было сказать?
– Мусульманки очень верные, – тихо проговорила она и вскинула на него умоляющий взгляд влажных глаз. – Я буду так любить тебя… Всю жизнь. Буду тебе подмогой и опорой. Ты будешь счастлив… – Она осеклась, потом горячо продолжила: – Я рожу тебе много детей. Они станут тебя уважать и слушаться. Чем старше ты будешь, тем больше будешь им нужен. Ты станешь седой и дряхлый, а они будут заботиться о тебе наперебой, потому что это правильно перед Аллахом. Знаешь… У вас, у русских, пока вы не стали язычниками, тоже было так. Даже поговорку сложили: дурень хвалится красивой женой, умный – старым батюшкой. Давай, а?
Мороз драл по коже. Четверть часа назад, начиная этот разговор – а не начать его было уже невозможно, – он и не подозревал, что окажется на краю такой бездны. Прыгнуть? А может, прыгнуть?
Расстилать коврик в мечети и, раскорячившись, ритмично бить лбом в пол, бубня «Аллах акбар»?
Бред…
Почему всегда уступает он?
Да что за бред! Он любит, она любит – и отказываться от этого из-за такой ерунды?
Она-то без колебаний отказывается из-за такой ерунды!
А он – не из-за ерунды? Подумаешь, коврик…
Но в глубине души он смутно ощущал, что это не ерунда, далеко не ерунда; и, быть может, именно из-за вроде бы смехотворной для посторонних, архаичной, но от того еще более ярой преданности ерунде, каждый – своей, и она, и он еще и сохраняют способность вот так, до головокружения любить и звать к себе через пропасть. И стоит от нее, от ерунды, отказаться, перейти грань – тут-то и станет рукой подать до превращения в обезьян, что вертят голыми задницами в телевизоре и почитают это за славу, честь, сексуальный триумф и жизненный успех…
Он не смог бы этого поймать, как связную мысль – но что-то чувствовал, и потому лишь молча поцеловал ей руку.
– Сейчас зареву, – низким, ровным голосом сказала она, все поняв. – Уходи скорее. Пожалуйста, скорее уходи.
И он ушел.
Может быть, он поспешил. Может, на сей раз не к добру сработала привычка не обижать и не изводить докучливой настырностью. Он всегда жил так: ведь он русский богатырь, он сильнее – стало быть, он и уступит. Ну и где теперь его сила?
И – неужели уступать даже в этом? Даже в этом, и опять – он?
А стоило ему остаться одному, обида перевесила все. Лицо горело, как от пощечин. Да ее слова и были пощечинами. С каждой минутой унизительность произошедшего жгла все сильней, будто под череп, в грудь, в глотку цедилась едкая щелочь. Она его попросту прогнала. После всего! Из-за белиберды!
Да не белиберда это, уже в открытую закричал я. |