Сказалась и нервозность самой Марии Александровны, отчего возникали у них трения, неприятные разговоры, вызывающие взаимное раздражение; ее упорное нежелание переехать в Одессу, хотя «высокая» цель была тут ни при чем: Мария Александровна так и не смогла посвятить себя медицинской практике и, сидя в Петербурге, занималась переводами.
Сидела за писанием с утра до ночи, худела и бледнела, и единственное утешение находила в дружбе с Сусловой и Голубевым, который, переехав в Петербург, снова не отходил от Надежды Прокофьевны, как некогда в Граце.
А Сеченов в Одессе тем временем увлекся своей ученицей — он давал ей частные уроки математики и физики. Молодая, привлекательная, умная женщина чем-то напоминала ему далекую юношескую любовь — киевскую Ольгу Александровну — и не на шутку взволновала его воображение. Понимая, что увлечение это неглубокое и недолговечное, Сеченов, однако, терзался им, в душе обзывал себя подлецом, вслух издевался над собой. «Все это от приливов крови к продолговатому мозгу», — говорил он Мечникову.
Он не смел скрыть этого от Марии Александровны. И хотя в письмах были только полунамеки, она сразу почувствовала неладное. Первым ее ощущением была обида. А потом страх. Страх потерять своего великого друга, бесконечно любимого человека, которому она — она это знала — причиняла так много страданий. И впервые сдержанность изменила Марии Александровне: она написала ему горькое письмо, сетовала на свою судьбу, на свой несговорчивый характер. К тому же она еще и захворала, то ли от пережитых волнений, то ли от переутомления.
Иван Михайлович с болью читал эти запоздалые строки, вызывал в своем сердце жалость к ней и, к ужасу своему, не находил!
Что же это — неужели конец? Да нет, он никогда не допустит, никогда не уйдет от своей «беллины»! Пусть только потерпит немного, он знает, увлечение скоро пройдет.
Молодая женщина уехала из Одессы. Уроки прекратились. Несозревшее, робкое чувство было пресечено в самом начале. Но Сеченов продолжал быть мрачным, совсем сторонился людей и только с Мечниковым охотно проводил вечера, впрочем в полном молчании.
В сентябре 1874 года он написал Голубеву:
«До сей минуты я был настолько скверен, что жил исключительно своими горестями; но письмо М. А. с описанием ее болезни и глухие жалобы на ее душевное настроение, наконец, проняли меня. Дай бог, чтобы я удержался на этом повороте — ее больной душе, я знаю, я нужен. Но покуда я принес бы ей своей особой очень мало, потому что внутри происходит все еще сильный кавардак. Продолжайте, ради бога, быть с ней добрым и ласковым, из ее писем видно, что она находит в этом утешение. Что вам сказать о себе? Благодаря тому, что живу постоянно усталым физически, опасные мечтания посещают меня редко и теперь я не боюсь в будущем за голову; но в настоящее время она у меня положительно деревянная — как ни силюсь писать разбор Спенсера, нейдет, и только. Деревянный же я в работе с CO<sub>2</sub> — качаю абсорбциометр изо дня в день, но к тому, что он мне дает, остаюсь совершенно равнодушен. Беда в том, что я не умею найти, на чем или на ком согреть бы мне здесь душу, — уж больно привык сидеть пауком у себя в лаборатории и слишком долго устранял себя от всего, что делается за ее стенами. Когда и как все это кончится, и придумать не могу — верно только то, что я совсем выбит из рельсов. Не пишу вам, Александр Ефимович, больше, потому что сказал в самом деле все, что есть…»
Кончилось это летом 1875 года. Сеченов приехал в Клипенино, и там состоялся капитальный разговор с Марией Александровной. Договорились на том, что по переезде в Петербург они, наконец, заживут неразлучно, настоящим семейным домом, о котором, в сущности, всегда мечтали оба.
Это была последняя зима, проведенная врозь: весной Мария Александровна приехала в Одессу, а в апреле 1876 года Сеченов был переведен в Петербург. |