праздничный.
Жил этот русский в отдельной квартире, одну из комнат превратил в лабораторию, провел в нее газ и занимался своими исследованиями без чьей бы то ни было помощи.
Земляков он встретил приветливо, а жена Боткина, видно, произвела отличное впечатление — при виде молодой женщины умные глаза его тепло засветились под густыми бровями.
— Менделеев, — представился он, — какое счастливое событие привело вас в наши пенаты?
Настасья Александровна рассмеялась, лукаво поглядела на мужа и Сеченова и предоставила им самим объяснять.
Но Сеченов перевел разговор на другое. Он успел уже сдружиться с Дмитрием Ивановичем, но посвящать его в свой, теперь казавшийся ему детским, нелепый спор с Боткиным почему-то не хотелось. Хотя они и были ровесниками, хотя Менделеев и был чрезвычайно прост в обращении, сознание, что он уже законченный ученый, доцент Петербургского университета, поначалу придавало их отношениям некоторое неравенство.
Менделеев занимался изучением капиллярных явлений, не посещал ничьих лабораторий и строго выполнял намеченный им же самим план научных исследований. Вечера он часто проводил в известном пансионе Гофмана, где встречались все русские ученые, тяготевшие к гостеприимной и тоже русской хозяйке, Софье Петровне. В этом же пансионе жила молодая дочь орловского помещика Софья Карловна, пленившая Менделеева своими яркими глазами и куда менее ярким голосом. Она мнила себя большой певицей, собиралась учиться у Виардо, а пока частенько по вечерам пела русскую «Лихорадушку». Пела довольно приятно, и тосковавшие по родине молодые люди с умилением слушали ее.
Сегодня решили к Гофманам не ходить, а провести вечер своей компанией дома у Менделеева, для чего послали хозяйского сына за близким приятелем Дмитрия Ивановича, ботаником Андреем Николаевичем Бекетовым.
Боткин рассказывал, что он намерен проехать по Германии, побывать в Лондоне, а может быть, и где-нибудь на южных островах. А на зиму собирается осесть в Париже, слушать лекции знаменитого Клода Бернара.
— Ну, а я не ограничиваюсь одной знаменитостью, — заметил Сеченов, — буду слушать сразу и Гельмгольца и Бунзена. И работать у обоих в лабораториях. У Бунзена, собственно, уже начал, органической химией там, правда, не занимаются, но папа Бунзен, узнав, что я интересуюсь анализом газов, предложил мне преинтересную тему: алкалиметрию и анализ смесей атмосферного воздуха с углекислотой.
— Почему «папа Бунзен»? — спросила Настасья Александровна.
— Все его тут так называют. Идеально добрый и простой, совсем еще не старый, этот глухой профессор — общий любимец гейдельбержцев. О нем можно рассказать кучу смешных вещей. Он имеет обыкновение нюхать на лекциях все вещества, о которых читает. Как бы вредны и скверны ни были эти запахи, профессор непременно должен насладиться ими. Однажды он нанюхался до обморока, но непобедимая привычка и после этого осталась. Он страшно рассеян и частенько приходит в аудиторию с вывороченным ухом — тоже привычка, оставшаяся, должно быть, с детства. Он питает непреодолимую слабость к взрывчатым веществам, за что уже давно поплатился глазом. На лекциях при всяком удобном случае папа взрывает. Вооружившись длинной палкой с воткнутым в нее пером, он взрывает в открытых тиглях йод-азот и хлор-азот и затем с необыкновенно торжественным видом показывает на пробитом взрывом дне капли соединения. Словом, Бунзен — это не просто знаменитый физико-химик, это замечательно милый и кроткий человек, рассеянный и добрый, бескорыстный и совершенно безобидный.
— Ну, а с Гельмгольцем вы уже познакомились? — поинтересовался Боткин.
— О да! Но об этом так просто не расскажешь…
Сеченов вспомнил первое впечатление, которое произвел на него известный далеко за пределами Германии Герман Гельмгольц. |