Акт этот произвел на студентов самое мрачное впечатление. Кто-то написал Сеченову раздраженное анонимное письмо. Кто-то даже пытался проникнуть в запертую комнату, подобрав к дверям ключ. Потом все утихло. Молодежь поняла, что эти шуточки только мешают ученому работать. И смирилась. Лекции Сеченова посещались, как и прежде, так что в аудитории всегда было полно. По-прежнему на лекциях он свободно и просто беседовал со слушателями. И эта первая размолвка со студентами оказалась единственной за все двенадцать лет работы Сеченова в Медико-хирургической академии.
Теперь в лаборатории была полная тишина. Она не нарушалась даже визгом подопытных животных: Сеченов требовал, чтобы все операции над ними проделывались под наркозом. Страданий животного он не мог видеть: если кто-нибудь из учеников недостаточно обезболивал собаку перед вивисекцией, Сеченов зажимал уши и выбегал из комнаты.
Жил он, как и раньше, довольно одиноко. Уже пришли первые разочарования, для него особенно чувствительные, так как он трудно сходился с людьми и оттого еще более трудно отходил от них. Он уже не посещал по понедельникам Зинина, заметив не вполне искреннее отношение профессора к себе. А неискренности Сеченов не терпел ни в каких проявлениях, и тем горше было его разочарование в Зинине, которого он успел полюбить. А ведь совсем недавно Зинин проявил такое доброе отношение к своему молодому коллеге: предложил ему баллотироваться в Академию наук и с целью познакомить его со стариком Бэром водил к тому в гости; пригласил к себе в очередной понедельник двух других академиков, чтобы познакомить их с Сеченовым. За последнее время Зинин, правда, больше об академии не заикался. Внешне отношения между ними были вполне пристойные, Сеченов оставался неизменно любезным, но от дружеского сближения внутренне отказался.
С профессором Якубовичем — штатным профессором физиологии — отношения наладились хорошие, но совершенно деловые; оба они должны были вести один и тот же предмет и разделили физиологический курс на две части: кровь, пищеварение и нервную систему взял себе Якубович, остальное входило в курс лекций Сеченова.
Однажды, когда Сеченов сосредоточенно возился в своей лаборатории с подвешенной на штативе лягушкой, в дверь постучали и кто-то спросил по-немецки: «Можно войти?»
Сеченов открыл двери и увидел перед собой полного, немолодого уже человека с доброй улыбкой на младенчески розовом лице и крепкими белыми руками, с очень подвижными пальцами препаратора. Это был «выборгский император», как называли его студенты; «Мутцерль», как звала его жена; профессор анатомии Венцеслав Леопольдович Грубер, как это числилось в канцелярии академии.
— Знаю, что вы отлично говорите по-немецки, — широко улыбаясь, объяснил Грубер свое вторжение в лабораторию, — знаю, что долго жили в Германии. Вот зашел поболтать. Не прогоните?
Грубер служил в Медико-хирургической академии уже четырнадцать лет — еще Пирогов в бытность свою здесь профессором выписал его из Праги, где он успел завоевать себе славу отличного прозектора. Но анатомический театр помещался тогда в таких невыносимых условиях, в таком ужасном помещении, что возможности по-настоящему работать, как этого жаждал Грубер, он не получил. Несколько лет он читал лекции узкому кругу людей, и только в 1858 году, через три года после ухода из академии Пирогова, для Грубера была учреждена кафедра описательной анатомии, где он и стал безраздельным царьком. Преподавание он вел отлично, и когда объявил для студентов второго курса обязательные практические занятия по анатомии, это не вызвало с их стороны никакого недовольства; напротив, они хлынули в вотчину Грубера — анатомический театр — неудержимым потоком.
Для Грубера это было просто счастьем. В руках он имел такое богатство анатомического материала, о котором за границей и мечтать не мог. Со всем этим богатством надо было успевать справляться, а для этого требовались мастерские руки, и их-то профессор получил почти в неограниченном количестве. |