Был создан специальный тайный Комитет для рассмотрения постановлений и учреждений по министерству народного просвещения. Всякие, даже самые малые «свободы» в университетах должны были быть ликвидированы. Железная дисциплина в преподавании, поведении студентов и профессоров, строгие ограничения в приеме.
Я. А. Чистович, бывший в те годы профессором Медико-хирургической академии в Петербурге, вспоминает в своих неопубликованных дневниках:
«Университеты были закрыты для всех сословий, кроме потомственных дворян, преподавание философии запрещено во всех учебных заведениях, преподавание логики… предоставлено исключительно попам… история и теория классической литературы изгнана отовсюду и заменена сельским хозяйством и военной шагистикой. Места инспекторов, надзирателей и гувернеров представлены исключительно военным… аудитории профессоров истории и юриспруденции наводнились шпионами и переодетыми чиновниками тайной полиции… О литературе и цензуре говорить нечего: придирчивость ее превзошла всякое вероятие и не только на журналистов, но и на всех, чье имя появлялось в печати, стали смотреть почти как на явных врагов отечества и возмутителей общественного спокойствия».
В Москве в то время не было даже ежедневной газеты, и только три раза в неделю выходили «Московские ведомости».
Пришибленное, не сплоченное в общую массу студенчество выражало свое недовольство до поры до времени «под сурдинку», в тесных товарищеских кружках. Студенты переписывали запрещенные стихотворения Пушкина, Рылеева, Полежаева, письмо Чаадаева, тайно читали их, передавая из рук в руки, и эти чтения будили свободолюбивые мысли. Но все это не шло дальше смутных, неопределенных желаний и инстинктивных устремлений.
Большинство проступков студентов заключалось в нарушении формальностей: кто-то забыл снять перед выходом на улицу студенческую фуражку и надеть треуголку, кто-то не прицепил шпагу. Студенты-медики — а их было в университете более двух третей — переходили от крайности в крайность: то прилежно сидели в аудиториях на лекциях и зубрили дома по учебникам, то устраивали кутежи, растрачивая на них свою не находившую выхода юношескую энергию.
Осенью 1850 года в Московский университет поступил Сергей Боткин. Медицинский факультет не привлекал его — он мечтал изучать математику, любимую с детства науку, и был немало огорчен, когда обстоятельства заставили поступить на медицинский. Вместе с ним был принят туда его товарищ по пансиону — Николай Белоголовый.
«Лишь только мы облеклись в студенческую форму — мундир, шпагу и крайне неудобную треуголку, — вспоминает Белоголовый, — инспектор собрал всех поступивших на первый курс в большую актовую залу, прочел наставление об обязательных для студентов правилах благонравия, распушив многих за противозаконную длину волос, подробнее всего остановился на том, как мы должны отдавать честь на улицах своему начальству и военным генералам, а именно, не доходя до них на три шага, становиться во фрунт и прикладывать руку к шляпе, и в заключение заставил нас каждого, вызывая по списку, пройти мимо него и отдать ему честь; тот, кто проделывал это неправильно, без достаточной грации и военной ловкости, должен был возвращаться назад и до тех пор повторять свое церемониальное прохождение мимо инспектора, пока не заслуживал его полного одобрения. Это была, можно сказать, первая наша лекция в университете».
Сеченов был избавлен от этой «лекции», равно как и от ношения формы: он приехал слишком поздно, в октябре его уже не могли принять в число студентов, и он был только допущен к слушанию лекций.
Делать нечего — не ехать же обратно в Теплый Стан! Нужно как следует использовать нынешний год, посещать лекции и исподволь готовиться к вступительному экзамену.
На другой же день Сеченов пришел в университет. |