|
Она остановилась.
— Что-то ты припозднилась! Матери самой пришлось пригнать коров. Йорген шастает по горам с этой собакой, а ты слоняешься Бог знает где, как шалава. Люди уже болтают о тебе. Болтают, что ты с утра до вечера торчишь у этого художника. Позор! Стыда на тебе нет! Забыла, почему утопилась Ада? А? Забыла о наказании Господнем? Таких, как ты, святые люди в Земле Иудейской называли блудницами!
Она стояла так близко от него, что в лицо ей летели брызги слюны и было слышно каждое слово. Но она не понимала, что это относится к ней. Не может быть, чтобы он имел в виду ее! Радость, доставленная изображением на холсте табакерки и дохлых мух, покинула Руфь. В голове громыхал голос Эмиссара, повторявшего одни и те же слова. Вечные слова о Судном дне.
Блудница! От этого слова не отмахнешься. Оно преследовало ее всю дорогу домой, и потом в хлеву. Стояло в ушах, когда она подняла подойник с молоком и поглядела на мать, сидевшую возле другой коровы. Перемалывалось в голове, пока она смотрела на красные руки матери и ее бледное лицо под платком.
И вдруг Руфь всем нутром ощутила усталость матери. Ее тысячелетний позор. Выкидыши.
Она прижалась лбом к теплому боку коровы и потянула за соски. Молоко брызнуло и потекло в подойник. Оно текло и текло.
В хлев вошел Эмиссар, он остановился между Руфью и матерью. И снова произнес то слово. Блудница.
Мать вздрогнула так, что корова забеспокоилась и чуть не опрокинула подойник. Она привстала со скамеечки, словно он дал ей пощечину. Потом снова села и крикнула ему, чтобы он замолчал.
Но Эмиссар не унялся, он навис над ними, высокий и статный, и изо рта у него тек словесный поток. В мире не осталось места ничему, кроме слов Эмиссара. Так бывало всегда. Но раньше в них не было такой ярости. Они не разили так беспощадно. И он никогда не обращался непосредственно к ней. Так, как сейчас.
Руфь встала и остановилась перед ним с подойником в руках. Его слова больно задели ее. Это уже чересчур. Ей запрещалось все, чем ей хотелось бы заниматься. А Эмиссар заполнил собой весь хлев. Весь мир.
Она открыла рот, чтобы глотнуть воздуха. Но ее вырвало. Словно недоброкачественную пищу она извергла из себя Эмиссара на пол хлева. Отставив подальше подойник, она пригнулась, чтобы самое страшное извержение не попало матери на халат и на передник.
Эмиссар ловко отпрянул в сторону, словесный поток иссяк. Несколько раз он открыл и закрыл рот. Потом повернулся и ушел.
Руфь вытерла губы обратной стороной ладони и ждала, чтобы мать закончила доить обеих коров. Обе молчали. Полные подойники они принесли домой и поставили в сенях.
Она вымыла лицо и руки. Повязала платок, передник, накрыла кувшин тканью и стала процеживать молоко, слушая чистый звук падающей в кувшин струи.
В открытую дверь и окно сеней, разделенное переплетом на четыре квадрата, падал вечерний свет. Световые конусы перекрещивались друг с другом над пенистой молочной струей, льющейся на ткань. И происходило преображение. Свет преображал все. Делал прекрасным даже уродливое. Руфь вспомнила, что Майкл хотел писать северное сияние, освещающее снег. И Эмиссар не смел запачкать его своей грязью.
Подошел сенокос. Руфь работала, как машина. Но с Эмиссаром она не разговаривала, даже когда он к ней обращался. Она сгребала сено, наметывала воз, утрамбовывала его и снова сгребала. Йорген возил сено домой, Эмиссар всем командовал.
Мать помогала то тут, то там. С таким видом, словно ей не хватало воздуха. Руфь не сочувствовала матери. Пока мать подчинялась Эмиссару, Руфи как будто не было до нее дела.
Слова Эмиссара о ней и тете Аде росли с каждым днем. Однажды все должно было лопнуть. Вернее, взорваться. Руфь нарисовала, как это будет, в своем блокноте для рисования и спрятала его в нижний ящик комода.
Руки и ноги Эмиссара отделились от туловища. Белые зубы, каждый по отдельности, впились в ствол дерева, черными волосами, в которых не было ни одной седой пряди, хотя Эмиссар был намного старше Майкла, она обмотала овцу в правом углу рисунка. |