Правда, служитель Мельпомены в стоптанных ботинках и лоснившихся брюках, уже изрядно побитый жизнью и зачастую под хмельком с самого утра, вряд ли мог тягаться по внешнему виду с батюшкой, вся фигура которого излучала силу и уверенность. Но не исключено, что в эти утренние часы двум столь разным людям приходила в голову одна и та же мысль: "Это мой город, и я завоюю его! Дайте только срок! Вы еще будете плакать благородными слезами духовного очищения",-- и каждый при этом видел свой алтарь, оба представляли широко распахнутые двери своих заведений, расположенных в разных концах равнодушного и к театру, и к церкви города.
Во время своих прогулок святой отец ни разу не
остановился, не заговорил ни с кем, если не считать тех минут, когда он подавал подаяние и щедрым жестом осенял кого-нибудь крестом, но этой милости удостаивался не каждый.
Нет, дешевой агитацией он не занимался, в церковь не зазывал, но весь его вид как будто говорил: "Я ваш духовный отец, я пришел, я буду смотреть, как вы живете, в чем видите радость, что есть для вас счастье". Говорят, и в своих проповедях он не упрекал тех, кто забыл церковь, не уговаривал никого вести с собой туда соседа, но что-то было в его речах, если старики и старухи дружно ходили на молебны, а слух о том, что батюшка молод да пригож собой, разнесся далеко окрест, и у люди из близлежащих деревень стали наезжать туда по воскресеньям.
Каково же было удивление горожан, уже привыкших к одиноким прогулкам батюшки, когда однажды он появился на улице не один... а вместе со Стаиным. Да, да, с Жориком. Они прошли обычным маршрутом батюшки, чуть дольше обычного задержались на базаре и возвращались, как всегда, мимо медицинского института. Шли они словно давние друзья, о чем-то оживленно разговаривая, не обращая внимания на то, что встречные провожают их удивленными взглядами. Они шагали сквозь строй любопытствующих, на этот раз молчаливых,-- даже подростки не стали кричать издали: "Поп, поп -- толоконный лоб" или напевать весьма фривольную песенку о попадье, потому как Жорика Стаина город хорошо знал и связываться с ним никому не хотелось.
Если главного режиссера местного театра вряд ли кто знал в лицо, кроме его актеров да, пожалуй, отдела культуры горисполкома, то батюшку -- отца Никанора -- представлять было не нужно: все знали, что в городе новый поп, человек весьма оригинальный. Появление же его теперь каждый день в обществе Стаина-младшего вызвало к нему новую волну интереса. То был конец пятидесятых, и в этом действительно дремотном городишке редко происходили большие события, а потому даже приезд нового попа вызвал интерес,-- интерес, конечно, праздный, но все же он был налицо. Эти неторопливые прогулки в одно и то же время и по одному и тому же маршруту двух так резко выделявшихся из общей массы молодых людей, конечно, не могли не обратить на себя внимание. Стаин с попом были любопытной парой, и режиссер, встречая их каждый день по утрам, невольно церемонно расшаркивался с ними и, с тоской глядя им вслед, думал: "Мне бы их в театр, валом бы народ валил".
Жорик рядом с отцом Никанором выглядел ничуть не хуже. И, конечно, ему даже не приходилось прилагать усилий, чтобы особо не отличаться от батюшки, только вместо галстука под белую рубашку Стаин надевал темный шейный платок. Единственной пижонской черточкой в его одежде оставались белые носки к черным мокасинам. Стоило Жорику пару недель не побывать в парикмахерской, и его густые волнистые волосы упали на плечи, сделав его удивительно похожим на молодого семинариста. Странно, но весь облик Стаина в эти часы прогулки преображался: он был само внимание, послушание, кротость. Однако и с прической, и со всей внешностью его к вечеру происходила метаморфоза: стоило Жорику несколько минут поколдовать над собой у зеркала, и появлялся совсем иной человек, в котором ничто уже не напоминало кроткого семинариста -- это был типичный самодовольный стиляга с неизменной презрительной гримасой, которая портила его довольно красивое лицо. |