Ожидания меня не обманули. Вскоре у перекрытого входа собрались несколько десятков разгневанных шершней, а из гнезда послышалось раздраженное жужжание арестантов. И тогда, вместо того чтобы с холодной научной объективностью зафиксировать этот результат и покинуть место эксперимента, я проникся жалостью к несчастным шершням и снял свою тряпку.
Годы спустя я впервые прочел «Метаморфозы» Овидия и натолкнулся там на описание Дедалиона — несчастного отца, потерявшего любимую дочь, который бежит вверх по склону Парнаса, чтобы броситься с вершины горы в пропасть:
Мчится он, — будто его оперилися крыльями ноги.
И, несмотря на трагичность описанной Овидием картины, я улыбнулся над книгой, потому что именно это состояние я испытал тогда на собственной шкуре. Я слышал, что нет скорости большей, чем скорость человека, убегающего от тучи разъяренных пчел. И я действительно несся тогда к дому со сверхчеловеческой скоростью, как будто у меня выросли крылья. Но шершни были быстрее, и, прежде чем я добежал до дома, они успели ужалить меня в затылок раз пять или шесть.
Родителей дома не было. Сердобольная соседка, страдавшая склонностью к народной медицине, поспешно вылила мне на голову полную банку меда. Неделю я метался в лихорадке, прежде чем выздоровел, и еще год мне пришлось мыть голову чтобы избавиться от народного лекарства.
Так началась и закончилась моя карьера зоолога. Но от любви к природе это меня не излечило. Я по-прежнему бродил по полям, как продолжаю бродить и сегодня, а в прошедшие с тех пор годы с удовольствием читал (а также пробовал писать) книги, в которых, среди прочего, много места уделено и природе. Я обнаружил — и скажу об этом даже вопреки возможному недовольству некоторых литераторов, — что читать и писать о природе куда легче, чем ее исследовать, и до сих пор сожалею, что не стал настоящим природоведом. Соответственно я прошу видеть во всем сказанном до сих пор не только вступление, но и попытку самооправдания.
Есть писатели, для которых природа служит источником и темой, и есть исследователи природы, наделенные писательским даром. Я возьму на себя смелость обобщить и сказать, что и те и другие наверняка сформировались под влиянием детства, проведенного на природе, в деревне, в тесном соседстве с растениями и животными.
Хаим-Нахман Бялик описывает эту детскую пору такими словами: «Тот изначальный, первозданный мир, который я вынес из деревенского детства, по сей день живет в хранилищах моей души, в отведенном для него специальном месте». В своем рассказе «Самосей» он уподобляет этот мир полотну, на котором вытканы его детские воспоминания:
…картины мира моих детских дней, волшебные картины, исполненные мягкого спокойствия, подернутые легкой прозрачной дымкой, наполовину — загадки, наполовину — мечты, хоть и нет на свете ничего столь светлого и ясного, как они, и ничего более реального, чем их реальность, — это те самые образы, что лежат в основании моей души, те первичные формы, что были даны мне небесами задаром, как Божья щедрость и Его милость.
И даже через много лет после отъезда из деревни Бялик с горестью восклицает:
С той поры, как мы уехали из деревни — а мне было тогда лет пять, — мир изрядно потускнел для меня и его сияние поблекло. Там эти первичные формы, эти божественные картины мира не переставали открываться мне всякий раз, как только обнаруживали меня в одиночестве.
Эти выражения: «первичные формы», «божественные картины мира», «образы, лежащие в основании души», — невольно наводят на мысль о первых днях творения. И действительно, есть сходство между ребенком, который стоит перед природой — весь удивление, любопытство и дружелюбие, — и первым человеком на Земле. Формулируя те вопросы, которые переполняли его детскую душу, Бялик наводит нас и на другие библейские ассоциации:
Кто заточил искру в мертвом камне, и кто поселил немые звуки в стенах дома? Кто громоздит вулканы по краям небес, и кто удерживает луну в зарослях леса?
И нам так и хочется продолжить: «Где путь к жилищу света, и где место тьмы?. |