Изменить размер шрифта - +
 Фома Фомич созидает всеобщее счастье

 

 

– Куда это меня привели? – проговорил наконец Фома голосом умирающего за правду человека.

 

– Проклятая размазня! – прошептал подле меня Мизинчиков. – Точно не видит, куда его привели. Вот ломаться-то теперь будет!

 

– Ты у нас, Фома, ты в кругу своих! – вскричал дядя. – Ободрись, успокойся! И, право, переменил бы ты теперь костюм, Фома, а то заболеешь… Да не хочешь ли подкрепиться – а? так, эдак… рюмочку маленькую чего-нибудь, чтоб согреться.

 

– Малаги бы я выпил теперь, – простонал Фома, снова закрывая глаза.

 

– Малаги? навряд ли у нас и есть! – сказал дядя, с беспокойством смотря на Прасковью Ильиничну.

 

– Как не быть, – подхватила Прасковья Ильинична, – целые четыре бутылки остались, – и тотчас же, гремя ключами, побежала за малагой, напутствуемая криками всех дам, облепивших Фому, как мухи варенье. Зато господин Бахчеев был в самой последней степени негодования.

 

– Малаги захотел! – проворчал он чуть не вслух. – И вина-то такого спросил, что никто не пьет! Ну, кто теперь пьет малагу, кроме такого же, как он, подлеца? Тьфу, вы, проклятые! Ну, я-то чего тут стою? чего я-то тут жду?

 

– Фома, – начал дядя, сбиваясь на каждом слове, – вот теперь… когда ты отдохнул и опять вместе с нами… то есть, я хотел сказать, Фома, что понимаю, как давеча, обвинив, так сказать, невиннейшее создание…

 

– Где, где она, моя невинность? – подхватил Фома, как будто был в жару и в бреду. – Где золотые дни мои? где ты, мое золотое детство, когда я, невинный и прекрасный, бегал по полям за весенней бабочкой? где, где это время? Воротите мне мою невинность, воротите ее!..

 

И Фома, растопырив руки, обращался ко всем поочередно, как будто невинность его была у кого-нибудь из нас в кармане. Бахчеев готов был лопнуть от гнева.

 

– Эк чего захотел! – проворчал он с яростью. – Подайте ему его невинность! Целоваться, что ли, он с ней хочет? Может, и мальчишкой-то был уж таким же разбойником, как и теперь! присягну, что был.

 

– Фома!.. – начал было опять дядя.

 

– Где, где они, те дни, когда я еще веровал в любовь и любил человека, – кричал Фома, – когда я обнимался с человеком и плакал на груди его? а теперь – где я? где я?

 

– Ты у нас, Фома, успокойся! – крикнул дядя. – А я вот что хотел тебе сказать, Фома…

 

– Хоть бы вы-то уж теперь помолчали-с, – прошипела Перепелицына, злобно сверкнув своими змеиными глазками.

 

– Где я? – продолжал Фома. – Кто кругом меня? Это буйволы и быки, устремившие на меня рога свои. Жизнь, что же ты такое? Живи, живи, будь обесчещен, опозорен, умален, избит, и когда засыплют песком твою могилу, тогда только опомнятся люди, и бедные кости твои раздавят монументом!

 

– Батюшки, о монументах заговорил! – прошептал Ежевикин, сплеснув руками.

 

– О, не ставьте мне монумента! – кричал Фома. – Не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо!

 

– Фома, – прервал дядя, – полно! успокойся! нечего говорить о монументах.

Быстрый переход