В истории человечества были разные типы культур: античности, Возрождения, XVIII века…
Я не ученый, а писатель. И, наверное, потому понимаю наивно: культура, любая, умирает тогда, когда истощается нравственная подпочва, питающая ее, когда иссякают ее этические источники. А источники эти — человеческие сердца.
Культуры умирают, когда останавливаются сердца, в которых жили любовь к истине, к добру, к справедливости; от рисунков бизонов до симфоний Шостаковича и ЭВМ пятого поколения этические силы рождали художественные, и научные, и все остальные ценности.
Медынский делал большую, нужную социальную работу. Это то, что было на виду.
Но он же созидал, созидал культуру, питая собственным сердцем ту подпочву, из которой вырастает все, чем жив человек.
Чем жив человек…
Хоронили Медынского…
За несколько дней до этого Мария Никифоровна, которая ежедневно и ежевечерне (а можно было бы — то ежечасно!) говорила с больницей, поближе к ночи позвонила, беспокоясь.
К телефону подошел дежурный доктор и на молящий ее вопрос: «Что… что… что???» — ответил с ледяной лапидарностью: «Еще дышит». — «Ну, пожалуйста…» — попросила она — не утешительных вестей, ну что поделаешь, если их нет! — а утешающего тепла, хотя бы в интонациях. «Еще дышит», — повторил с нетерпением молодой голос в трубке. «Вы послушайте, — начала она объяснять с той архаической обстоятельностью, которая в ней, в старой учительнице, сохранилась навсегда, — это хороший, добрый старик, мы живем с ним шестьдесят пять лет, у нас сын с войны не вернулся, вы послушайте, — объясняла она, не допуская мысли, что ее не поймут, — когда мы поженились, ему было двадцать, а мне двадцать один…»
Голосу, к которому она обращалась, было это абсолютно неинтересно. «Еще дышит», — повторил он в третий раз уже раздраженно и оборвал разговор, повесил трубку.
Когда Мария Никифоровна наутро рассказала мне об этом, я почувствовал ярость, перехватывающую дыхание, и хотя больницы были тогда наглухо закрыты из-за карантина, решил тотчас же ехать. «Не делайте этого, вы сейчас за себя не отвечаете, — с непостижимой в ее положении рассудительностью попросила она, — Вы пошумите, уедете, а он останется, беспомощный, ему могут отомстить…»
Этой страшной мудрости научила ее жизнь.
Она всю жизнь рядом с мужем была и рядом с ним делала добро, но и этой страшной мудрости жизнь ее научила.
А мне все не давало покоя то бездушие, которое (не ощутимо — он был уже без сознания) коснулось Медынского в последний час жизни, и поскольку бездушие, как и любая несправедливость, выступало в лице определенного человека, мне все хотелось высказать ему то, что я о нем думаю.
За поминальным столом я спросил Марию Никифоровну: «Ну теперь-то мне можно поехать в больницу, у меня ведь записан и день, и час его дежурства, я его найду». — «Сыночек, — посмотрела она на меня с тем „медынским“ выражением, когда не поймешь: смеется или плачет, — не надо мстить, мстить не надо».
Я опустил голову и почему-то подумал, что они родились в XIX веке.
Он вышел из сословия сельского духовенства, в молодости резко порвал с укладом семьи, с религией, изрубил топором икону, кидая вызов небу, стал атеистом. Но атеистом он был особым — страдающим, поэтому, возможно, и назвал последнюю книгу, не опубликованную еще, — «Страдания мысли».
Страдания мысли и страдания сердца — не одно ли и то же, ведь давно замечено мудрецами, что мысли рождаются в сердце.
В XIX веке думали, что если нет бессмертия, то не должно быть и добродетели. |