— Ты у меня храбрая!
— Нет, это от недостатка воображения. Понимаешь, вот, бывало, надо идти к зубному врачу. И девочки уже недели за две начинают боятся — как они сядут в это страшное кресло, как загудит эта страшная бормашина. А я ни о чем таком не думала. Вот начнется — тогда, наверно, забоюсь, а чтоб заранее представить себе и страх, и боль, и как это все будет, — надо иметь воображение. А у меня его нет. Понимаешь? Это не от храбрости, а от бездумности. А может, это хорошо? Ну скажи, зачем мне думать о страшном? Давай лучше думать, как мы будем чтить влюбленных.
— С чего мы начнем?
— Во-первых, мы никогда не будем пялить на них глаза. Целуются — и пусть целуются. Мы никогда не будем говорить: «Сумасшедшие!», или: «Молодые люди, как не стыдно!», или: «Да посторонитесь, загородили дверь!» Ты помнишь, как нам сказал милиционер в Нескучном саду?
— Ну как же: «Парк закрывается, попрошу освободить территорию!»
Они засмеялись. Им тоже ни до кого не было дела тогда. Они стояли в подъездах, сидели на скамейках бульваров, шли по улицам, взявшись за руки.
Вот и сейчас они идут и думают об одном и том же, и Саша ничуть не удивляется, когда слышит голос Андрея: он говорит слово в слово то, что она хотела сказать:
— А через два года мы пойдем по этому бульвару, а впереди побежит малыш…
— Это будет мальчик?
— Непременно. И когда ему исполнится шесть лет, мы начнем собирать марки. Будешь вместе с нами собирать марки? Почему ты молчишь?
— Я хочу спросить тебя… Не сердись… Видишь ли, очень редко, но бывает… Если… если вправду со мной что-нибудь случится…
— Замолчи!
Она остановилась, подняла к нему лицо.
— Нет, послушай. Я хочу, чтоб ты знал, что мне было хорошо с тобой. Очень. И еще…
— Замолчи!
— Андрюша…
— Замолчи!
Он положил ей руки на плечи. Саша совсем близко увидела его потемневшие глаза.
— Я не хочу слушать. Я не могу жить без тебя. Я не знаю, как я жил до сих пор. Целых двадцать три года! Я не могу. Понимаешь?
Здесь работают круглосуточно. И ночью в раздевалке сидит швейцар. Ночью усталый врач выходит покурить. Молодой, а ему уже успели надоесть отцы, мамы, бабушки и пуще всего — крики и стоны будущих матерей. Всегда одно и то же. Каждая — и ученая, и артистка, и молоденькая продавщица из магазина готового платья — кричит одно:
— Мама!
И еще:
— Доктор! Подойдите ко мне! Доктор!
Как будто он сам не видит, к кому подойти, а к кому подходить рано.
На третий месяц работы в родильном доме он усвоил привычку ходить среди стонов и криков, слез и жалоб со скучающим выражением лица. Это у него очень хорошо получалось. Рассеянными глазами он глядел куда-то поверх тех крыш, что видны из окон. Наверно, когда-нибудь жизнь проучит его. Ведь и врач родильного дома должен когда-нибудь стать отцом.
Под окнами больницы он, конечно, стоять не будет. Не будет маяться ночью в вестибюле. Нет, конечно. Но и ему будет тревожно и страшно, будет непременно — жизнь проучит скучающего врача. Но, наверно, не научит ничему. К чужой боли нельзя привыкать, а уж если привык или, того хуже, — заскучал, пиши пропало: нет человека.
— Папаша, — говорит он Андрею, — идите-ка домой и ложитесь спать. Здесь вы все равно ничем не поможете. А ночью надо спать. И видеть сны… среди весны…
И врач изображает зевок. Зевок у него хорошо выходит.
Быстро научился!
Кулаки Андрея сжимаются в карманах шинели. |