|
И не страдая…
И вдруг он услышал радио. Поливанов рассеянно остановился у черной тарелки репродуктора.
— …Германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь…
Поливанов словно врос в перрон, раздавленный этим голосом. Рядом с ним стояли люди, пришедшие на вокзал встречать своих близких. Молодая женщина прижала к груди букет сирени и смотрела на репродуктор, беспомощно приоткрыв рот. «Что же это? — говорило ее лицо. — Как же это?»
— Ма-ам! — тянул мальчишка лет пяти. — Ну, ма-ам!
Он дергал ее за платье, он становился на цыпочки, чтоб заглянуть ей в лицо, а она смотрела на черную тарелку репродуктора, и лицо ее спрашивало: «Что же это?»
— …Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един, как никогда… Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами…
Поливанов слушал, опустив голову и крепко сжав губы.
Все так же Саша вставала по утрам, на ходу пила чай и торопливо отводила Аню в детский сад, Аня все так же требовала по дороге:
— Мама, сказку!
Все так же бабушка заставляла Аню выпить в кровати стакан молока.
— Пей! — говорила она. — Пей скорее… А то придет Гитлер и выпьет твое молоко. А ты, Саша, думай хорошенько — надо Анюту из Москвы увозить.
Бабья паника, отговорки! — думала Саша. Фашисты до Москвы не дойдут, с Аней ничего не случится. И у других матерей дети, однако они не сторожат их, идут на фронт. И она, Саша, пойдет. Это она решила твердо. Она медсестра, и ее место на фронте. Тогда, в финскую, у нее не вышло. Сейчас выйдет. Непременно. Глядя на военных с рюкзаком за плечами, глядя на ополченцев таких штатских даже в военной форме, она думала о том, что вот пришел и ее час. Она уже все решила: Нина Викторовна возьмет Анюту и уедет с нею куда-нибудь далеко — в Саратов или Казань. Или в Бугуруслан. Сейчас многие едут в Бугуруслан. А она, Саша, — на фронт. Ее место там.
Дворники все так же поливали горячий уличный асфальт. Все такие же аккуратно подстриженные лежали газоны у Большого театра. Все так же плыл по воздуху тополиный снег. И деревьям тоже, должно быть, казалось, что все по-прежнему, что ничего не изменилось.
А изменилось все. Война была повсюду. Она слышалась в торопливых тяжелых шагах на лестнице. Это мобилизованный четыре дня назад Петька из 18й квартиры спускался по ступенькам в кирзовых сапогах. Большой театр был разрисован какими-то нелепыми домиками: его замаскировали, чтобы спасти от бомбежки. Война глядела окнами, заклеенными крест-накрест бумагой.
Леша давно уехал из Москвы, а Дмитрий Александрович уже надел военную форму — он должен был уехать со дня на день.
Он выглядел совсем иначе, чем прежде. Заграничная кепка, лихо сдвинутая на затылок, и рыжие сандалии, придававшие его шагу какую-то развязность, и замшевая куртка, делавшая его нарядным даже в самые горячие минуты съемок, все исчезло. Выступило все, что уже так хорошо знала Саша: твердость, спокойствие, доброта. Он помог ей заклеить окна, наладил маскировочные шторы, раздобыл фонарик с синей лампочкой. И в один прекрасный день он сказал ей:
— Ну, матушка, вот что: хватайте Аню и уезжайте-ка из Москвы. Я все это обмозгую и на днях вас выпровожу. А вы потихоньку собирайте вещички.
— Видно, мы здорово вам надоели. С нашими окнами, шторами и прочей ерундой.
— Не без того, конечно, — ответил Дмитрий Александрович.
Тускло светила синяя лампочка. Они стояли в подъезде. Саша дежурила, она была в домовой команде ПВХО, а Дмитрий Александрович просто был с ней. |