..
Много воды в Дону утекло с той поры, а досель вот ночьми иной раз слышу, как будто кто хрипит, захлебывается... Тогда, как бежал, слышал Данилушкин-то хрип... Вот она, совесть, и убивает...
До весны держали мы фронт против красных, потом соединился с нами генерал Секретов, и погнали красных за Дон, в Саратовскую губернию. Я человек семейный, а от службы никакого послабления не дали, потому что сыны в большевиках. Дошли мы до города Балашова. Про Ивана - сына старшего - ни слуху ни духу. Как прознали казаки - чума их ведает, что Иван от красных перешел и служит в тридцать шестой казачьей батарее. Грозились хуторные: "Ежели найдем где Ваньку, душу вынем".
Заняли мы одну деревню, а тридцать шестая там...
Нашли мово Ивана, скрутили и приводят в сотню. Тут его люто избили казаки и сказали мне:
- Гони его в штаб полка!
Штаб стоял верстах в двенадцати от этой деревня.
Дает сотенный мне бумагу и говорит, а сам в глаза не глядит:
- Вот тебе, Микишара, бумага. Гони сына в штаб: с тобой надежней, от отца он не убежит!..
И вразумил тут меня господь. Догадался я: к тому они меня в конвой назначают, думают, что пущу я сына на волю, опосля и его словят, и меня убьют...
Прихожу я в ту хату, где содержали Ивана под арестом, говорю страже:
- Давайте арестованного, я его погоню в штаб.
- Бери,- говорят,- нам не жалко!..
Накинул Иван шинель внапашку, а шапку покрутил, покрутил в руках и кинул на лавку. Вышли мы с ним за деревню на бугор, он молчит, и я молчу. Поглядываю назад, хочу приметить, не следят ли нас. Только дошли мы до полпутя, часовенку минули, а позаду никого не видно. Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостно так:
- Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя досель спит?
- Нет,- говорю,- Ваня, не спит совесть!
- А не жалко тебе меня?
- Жалко, сынок, сердце тоскует смертно...
- А коли жалко - пусти меня... Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я ему и говорю на это:
- Дойдем до Яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два...
И вот поди ж ты, малюсеньким был - и то слова ласкового, бывало, не добьешься, а тут кинулся ко мне и руки целует... Прошли мы с ним версты две, он молчпт, и я молчу. Подошли к ярам, он приостановился.
- Ну, батя, давай попрощаемся! Доведется живым остаться, до смерти буду тебя покоить, слова ты от меня грубого не услышишь...
Обнимает он меня, а у меня сердце кровью обливается.
- Беги, сынок! - говорю ему.
Побег он к ярам, все оглядается и рукой мне махает.
Отпустил я его сажен на двадцать, потом винтовку снял, стал на колено, чтоб рука не дрогнула, и вдарил в него... в зад...
Микишара долго доставал кисет, долго высекал кресалом огня, закуривал, плямкая губами. В пригоршне рдел трут, на лице паромщика двигались скулы, а изпод напухших век косые глаза глядели жестко и нераскаянно.
- Ну вот... Подсигнул он вверх, сгоряча пробег сажен восемь, руками за живот хватается, ко мне обернулся:
- Батя, за что?! - и упал, ногами задрыгал.
Бегу к нему, нагнулся, а он глаза под лоб закатил, и на губах пузырями кровь. Я думал - помирает, но он сразу привстал и говорит, а сам руку мою рукой лапает:
- Батя, у меня ить дите и жена...
Голову уронил набок, опять упал. Пальцамп зажимает ранку, но где же там... Кровь-то так скрозь пальцев и хлобыщет... Закряхтел, лег на спину, строго на меня глядит, а язык уж костенеет... Хочет что-то сказать, а сам все: "Батя... ба... ба... тя..." Слеза у меня пошла из глаз, и стал я ему говорить:
- Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя - жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя - меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать. |