|
Поэтому Гонсевский и отдал приказ жечь Белый город, чтобы выгнать оттуда ополчение, а потом занять выжженную площадь и развернуть на ней свое войско.
Михайло Глебович Салтыков собрался в этот день осуществить свое намерение бежать с семьей из Москвы. Он уже сложил наиболее ценные пожитки на воза, усадил жену в сани, как вдруг пришла весть о занятии Пожарским Белого города. Бежать было поздно. Тогда он велел поворотить воза и везти семью в Кремль, а сам, поняв, какое роковое значение может иметь для таких изменников, как он, и поляков занятие ополчением Белого города, побежал к Гонсевскому и первый высказал мысль о необходимости жечь Москву, которую тот вполне одобрил. Тогда Михайло Глебович в порыве обуявшего его ретивого усердия выслужиться перед польским королем побежал к своему дому и сам поджег его. Его пример нашел подражателей, и Москва запылала. Жолнеры бегали по улицам с просмоленными лучинами, прядевом, хлопьями, поджигали этот горючий материал, подбрасывали его под дома.
Наступила ночь, но светло было, как днем. Жуткая была эта ночь! Из всех церквей неслись зловещие звуки набата, громыхал «полошный» колокол, со страшным треском рушились здания, раздавались крики, вопли женщин и детей, стоны раненых, доносились звуки жаркой перестрелки и ухающие залпы пушек. Занялся весь Белый город. Под утро поднялся ветер, дым повернул в сторону ополчения, которое, преследуемое стреляющими поляками, вынуждено было отступить. Потом, едва пожар немного утих, поляки принялись жечь Замоскворечье. Между тем, желая отстоять от дальнейшего пожара Белый город, князь Пожарский выступил со своим отрядом из наскоро сооруженной крепости и ударил поляков. Опять разразился жаркий, упорный бой. Но пожар начался с новой силой, и княжеский отряд вынужден был отступить. Сражаясь, как простой воин, князь Дмитрий Михайлович пал, раненный пулей. Не думая о себе, мужественно перенося нестерпимую боль от раны, он, закрыв лицо руками, при взгляде на пылавшую и гибнувшую столицу горько заплакал.
— О, Господи, пошли мне лучше смерть, — простонал князь, — только бы не видеть более того, что довелось видеть!
Его подняли, посадили на дровни и повезли из Москвы по направлению к Троице-Сергиевской лавре. Отряд выступил вслед за своим князем. Обрадовались поляки победе. Еще ожесточеннее стали они нападать на москвичей, обезумевших от горя при вести о том, что избавители покинули город; зверская резня продолжалась; в разных концах занимались новые пожары; горы полуобгорелых трупов лежали на улицах, распространяя невыносимое зловоние. Задыхаясь от этого запаха и дыма, поляки стали просить Гонсевского прекратить побоище и дальнейшее сожжение Москвы. Но он сам уже с четверга отдал приказ не трогать уцелевшие дома и жизнь тех москвичей, которые проявят покорность. Этот приказ при звуках трубы оглашался взводом конных гусар, разъезжавших по улицам. Вместе с тем градоправитель приказал раздавать москвичам, изъявлявшим преданность королю и королевичу, белые полотенца, с тем чтобы они ими опоясывались в отличие от строптивцев, дальнейшее истребление которых не возбранялось. Многие, устрашенные пережитым, малодушно торопились опоясаться спасительными полотенцами и спешили в Кремль, где торжественно приносилась новая присяга на верность королевичу-государю, а многие предпочитали смерть дальнейшему рабству ненавистным полякам, гордо отказывались опоясаться спасительной перевязью и гибли сотнями вблизи подожженных домов.
После возвращения из церкви Меркурия Смоленского Матвей Парменыч приказал расставить во дворе стражу из дворовых людей, вооруженных ружьями, пистолями и саблями, и сам вместе с Наташей заперся в хоромах. Только что девушка, до смерти напуганная беспрестанной стрельбой, забылась к вечеру тревожной дремотой, как звуки набата в ближайших церквах заставили ее вскочить. Она побежала к окну и при виде зловещего огненно-красного зарева над Москвой едва не лишилась сознания. |