|
Другой странник, здоровый детина со смуглым лицом, черными бровями, густо нависшими над мрачными глазами, с недобрым тяжелым взглядом, угрюмо присел на скамье и бросал исподлобья короткие обшаривавшие взгляды по сторонам. Звали его отцом Антипой. Третий, отец Савватий, жилистый, худенький, юркий, с быстро бегающими мышиными пронырливыми Глазками, с тощей бороденкой клинышком, изредка смеялся неприятным пронзительным хихикающим смехом и нетерпеливо посматривал в сторону ворот.
— Стало быть, говоришь ты, на каждый корм причина своя от Бога положена? — шамкая, спрашивал мужик и, готовясь получить ответ, пригибал вперед рукой ухо.
— На каждый, миляга, на каждый, — гнусаво тянул отец Мефодий. — Первым делом — третий день. В этот день образ естества мертвого во гробе изменение имеет, а душа, ведомая ангелом, перед Господом возносится. Добре держит Святая Церковь — в третий день память сотворяя о мертвом. Ибо в сей день душа его утешение от скорби, прежде бывшей от разлучения телесного, получает, и разумеет от водящего ее ангела, как память и молитва ее ради в церкви Божией принесена. И так радостна бывает. И та молитва положена по ней и яства добрая поминовенная на потребу живым, да радуются за мертвых.
— Господи, помилуй! — прочувствованно шамкал старик. — А в девятый день?
— А в девятый, миляга, день естество человека во гробе в прах распадается, — гнусавил отец Мефодий, — а душа… душа, как птица небесная, к дому земному на крыльях слетает, где имеет обычай делать вправду. А ангел Господен указывает душе места, где имеет обычай делать не вправду, и скорбит душа, и добре держит Святая Церковь, и в сей день память сотворяя о мертвом, во ободрение ему и утешение.
— Премудрости Господни! Помрешь и не знаешь, — благоговейно вздохнул старик.
— А в четыредесятый день, миляга, — продолжал гнусаво распевать отец Мефодий, — в четыредесятый день конец плоти естества человеческого напоследок приходит, ибо в сей день сердце мертвого в прах и тлен, истлевая, обращается…
— А душа? — даже испуганно вырвалось у старика.
— А душу, миляга, ангел к Господу приводит, да предстанет перед Судией праведным и да дастся ей место по заслугам.
— А еда-то, еда да кутья в сей день почто положены? — забеспокоился старик, желая получить последние точные сведения.
— Еда? — затруднился отец Мефодий. — Еда, миляга, вообще живым на потребность, мертвым в утешение и святым для услады. Ибо кутья благоверная, как сказано, святым воня: святии бо не едят, не пьют, но вонею и благоуханием тем сыти будут.
— Хи-и-и! — залился пронзительным, мерзеньким, дребезжащим смехом отец Савватий. — Ловко ты, отец Мефодий! Одначе не святии мы, и сколь ты не воняешь словами, а сыти мы тем твоим благоуханием не будем. Ну-ка, Господи, благослови.
И по примеру окружавших, приглашенных уже к столу дворецким Ларивоном по приказу вернувшегося из церкви боярина Матвея Парменыча, отец Савватий взял краюху хлеба, присел вслед за другими к столу, повел носом и потянулся за ложкой.
Толпа прибывала. Почетные гости наполняли столовую. Простолюдины торопливо и густо размещались по скамьям во дворе. Стряпчие принесли горячо дымившиеся постные пироги и стали раздавать их голодным поминальщикам.
В это время, пробираясь между скамейками и зорко разглядывая толпу, подошел к краю стола, где сидели наши знакомцы, человек странной, отталкивающей наружности. Его какое-то четырехугольное, жирное, одутловатое лицо с двумя расходящимися глубокими морщинами над чувственными губами плотоядного рта было почти лишено растительности, что служило признаком недобрых душевных качеств. |